Некоторое время мой гомункулус довольствовался исключительно комнатными впечатлениями, не покидая пределов своего, прямо скажем, условного интерьера.
Наконец, он в первый раз пробрался к окну и выглянул во двор, где зеленые каштаны, милостиво подарившие жильцам прохладу своей, точно сеть, натянутой тени, приветствовали его шумом листвы.
«Боже, как отвратительны эти деревья! Как им желанно убийство! Сколько в них низкого, подлого, обывательского презрения!»
Не в силах больше читать подобное, я захлопнул дневник с крайне неприятным чувством – ну и урода же я произвёл на свет божий! – и поставил сверху на тоненькую злосчастную тетрадку внушительную стопку из самых различных фолиантов – «Шум и ярость» Уильяма Фолкнера, «Упадок и разрушение» и «Мерзкая плоть» Ивлина Во, «Тошнота» Жана-Поля Сартра… сознаюсь в пижонстве: не удержался и подложил туда же «Цветы зла» и «Словарь Сатаны»…
Пусть наш малыш полежит немного под этим прессом, пропитается духом художественной прозы и высокой поэзии и тогда, быть может, сумеет возвыситься над собственной брюзгливой неудовлетворённостью и злобой.
13. Мне бы оставить его на какое-то время в покое и заняться другими делами, но едва я отошёл на пару шагов, как почувствовал непреодолимое желание снова заглянуть в дневник. Даже не попытавшись сдержать в себе этот порыв, я отставил стопку книг в сторону и торопливым движением снова раскрыл тетрадку.
«Дупло. Дупло ветки кричит: «Внутри пот! Влага мне!» Деревья выгибаются, щетинятся и шипят, точно дикие кошки, готовые броситься и впиться вам в лицо своими острыми, когтистыми ветками и сучьями! Невидимый проказник мажет сажей мой воспалённый лоб!»
Боже правый, да здоров ли он? Проявления его раздражённой фантазии становились всё более отталкивающими и болезненными! Или это лишь филологические эксперименты, попытки овладеть литературным словом?
14. Но что по-настоящему огорчало меня, так это то, что он знать не знал или знать не желал о моём существовании, и между нами был попросту невозможен полноценный, да и вообще любой диалог. Не могло быть и речи о воспитании, родительской заботе или наставлении: я имел возможность влиять на него лишь косвенно, опосредованно, производя какие-либо изменения в его окружении, скажем, в интерьере его комнаты-кельи, или помещая ни о чем не догадывавшегося резонёра под очередной пресс из всевозможных, пухлых и тоненьких книг, которых хоть отбавляй в моей библиотеке.
Я непрерывно экспериментировал в этом направлении, заваливая его всё новыми творениями классиков; некоторое время он протомился в подвале готовой рухнуть пизанской башни из произведений фантастов разных эпох, писавших о создании искусственного человека или биоробота – от «Франкенштейна» Мэри Шелли до «Маски» Станислава Лема. В другой раз я чуть было не превратил его в лепёшку, придавив многочисленными и объёмистыми богословскими трактатами, которые беспорядочно скупал последние несколько лет. Я стремился таким образом облагородить его породу и усмирить дерзкий нрав. А с целью улучшить слог и стиль моего литературного питомца, заставил беднягу, точно Атланта, держать на своих плечах лазурный свод классической латыни – Вергилий, Гораций, Овидий, Катулл, Секст Проперций…
15. Ну и дела! Он с поразительной скоростью усвоил содержание всех навалившихся на него томов, но остался при своём! Его не так легко сбить с курса! Ведь он просто следует своей природе, а природа его – не что иное, как злоба. И, что характерно, он в полной мере осознаёт это:
«Я заряжен, насыщен, переполнен злобой. Её яд сочится, выплёскивается, изливается с каждой моей фразой, с каждым произнесённым или написанным мною словом. Я во всём руководствуюсь ею одной».
16. То, с какой легкостью и быстротой, без лишних вопросов и мучительных раздумий вбирал он в себя новую информацию, каковой я питал его, как свежей кровью, наводило на мысль, что мой гомункулус уже располагает определённым объёмом знаний, соответствующим уровню моего интеллектуального развития. Всё, что поступало к нему извне, как бы накладывалось на уже сформированную матрицу или, точнее сказать, укладывалось в неё, повторяя её контуры, внутренние соотношения и связи. Он не делал никаких открытий, но лишь укреплялся в своих убеждениях, подкреплял их новыми свидетельствами несовершенства мира и рода человеческого. Литература, точно нанятая мною кормилица, холила и взращивала Зло, уверенно обосновавшееся в его испорченной душе.
17. Как писал Жорж Батай, литература не безобидна, и в конечном итоге она должна признать себя виновной. Литература является ярко выраженной формой Зла – Злом обладающим особой, высшей ценностью…
18. В семье не без урода – могли бы безапелляционно заключить многие из вас. Да, мой гомункулус не знал своего творца и жил, как Иван, не помнящий родства, без царя в голове… но, отмечу, жил он своей, весьма насыщенной литературной жизнью, никому не давая себя взаймы и ни у кого не выспрашивая разрешения. Мне не приходилось встречать существо более самодостаточное и независимое. Вот, что такое автономия в её чистом виде, и вот чем она отпугивает большинство людей, предпочитающих ей ту или иную, лёгкую или тяжёлую форму зависимости. Он же не нуждался ни в собеседнике, ни в читателе, ни в зрителе. Он не тосковал по диалогу, довольствуясь лишь каждодневной циркуляцией собственных мыслей. Его тексты поначалу не были ни кому адресованы.
Порой возникало впечатление, будто он, ради получения сомнительного удовольствия от хаотичного словотворчества, намеренно пишет сущую белиберду, дикую околесицу или пользуется какой-то ему одному понятной и для других непостижимой системой кодов, шифров и условных обозначений. Освоив каллиграммы Аполлинера, он принялся сплетать орнаменты из слов, стыкуя их произвольно и без всякого смысла. Сочинял неологизмы. Больше же всего любил составлять пространные списки, абсолютно абсурдные и бессистемные.
«Я терпеть не могу улицу, потому и не выхожу из дома. В самом деле, что можно увидеть на улице? Приведу ниже свою ещё сырую, предварительную и несовершенную классификацию случайно попадающихся на глаза уличных объектов, точнее, смутных и болезненных минутных впечатлений от них. Итак.
Что можно увидеть на улице?
Судёнышко
чёрных валетов
церковных крыс
Анатолия
домищи (щелчков тебе тыщи)
этакую Бытаку
следы Бармаглота и Снарка
башмак, потерянный на королевской охоте
Вавилонскую башню Татлина
конфискованный реквизит Мейерхольда
западников и почвенников
язвенников и трезвенников
пляску невылупившихся птенцов
страждущих и жаждущих, дипсодов
подтирки Гаргантюа
красную жёлточку
Кавалеров Морской Звезды
цветы зла
переселенцев из Содома и Гоморры
боцмана Корабля дураков
прохвостов и прихвостней
христопродавцев и нехристей
имажистов и имажинистов
Илью Имазина…»
Судёнышко
чёрных валетов
церковных крыс
Анатолия
домищи (щелчков тебе тыщи)
этакую Бытаку
следы Бармаглота и Снарка
башмак, потерянный на королевской охоте
Вавилонскую башню Татлина
конфискованный реквизит Мейерхольда
западников и почвенников
язвенников и трезвенников
пляску невылупившихся птенцов
страждущих и жаждущих, дипсодов
подтирки Гаргантюа
красную жёлточку
Кавалеров Морской Звезды
цветы зла
переселенцев из Содома и Гоморры
боцмана Корабля дураков
прохвостов и прихвостней
христопродавцев и нехристей
имажистов и имажинистов
Илью Имазина…»
и т.д., и т.п.
– список занял несколько страниц.
А вот далеко не полный перечень заглавий задуманных им литературных и философских произведений, ни одно из которых, впрочем, не было даже начато.
«Последователям Герострата», «Повествование о том, как царевна Полинезийская отвергла желтогрудых женихов и дула в жабры умирающим налимам», «Полные мистических случайностей, невероятные похождения Ганса Кюхельгартена в стране русалок и водяных», «Лжеплоды научных изысканий Альфонса Коклюша», «От суемудрия к суесловию», «Хлеб истин, мёд услад и молоко смирения», «Пуд кокетства на фунт добродетели», «Юродивый выжлятник», «Путч и Китч», «Проникновенные и вдохновенные, полностию зависимые от акустики и внимательности слушателя помпезные гимны во славу безумнаго Пантократора…»
Иногда он писал совсем неразборчиво. Иногда прибегал к пиктографии и украшал страницу всевозможными закорючками, человечками, виньетками, завитками…
19. Вскоре ему стало тесно в пределах одной комнаты – его пленный дух томился и жаждал экспансии, ежедневного расширения пространства для опытов, поисков и наитий. Я решился наделить его новыми полномочиями и возможностями; открыл ему счёт в банке, перечислив фантастическую сумму, которой мне самому хватило бы для безбедного существования до исхода моих дней. Позволил ему по собственному усмотрению, без какого-либо стеснения в средствах, обустраивать свой мир, населяя его многообразными тенями и химерами. Теперь он мог чувствовать себя полноправным хозяином в своей колбе, которая вмещала необозримую и манящую Вселенную; мог путешествовать, коллекционировать впечатления и приключения. Не довольствуясь маленькой комнаткой, в которой он появился из небытия, мой гомункулус выстроил себе целый особняк! Двухэтажный, просторный, но безвкусно обставленный. Наконец, я «вывел его в свет», нафантазировал ему некое псевдосообщество, дабы в контактах с себе подобными он постепенно стал полноценным социальным животным. И что же?
20. «Ещё два часа отданы постели. Она ничем не хуже столовой или улицы.
Я ощутил отвратительный привкус во рту, но возня с зубной пастой «Блендамет» казалась пыткой, а потому я не стал чистить зубы. Я лелеял в себе малейшее ощущение дискомфорта и ставшее привычным отвращение к себе.
Да уж, отвращение сделалось основным моим чувством. Даже страх отступил перед ним. Нечто подобное я испытывал во время светских гостевых визитов. Всё было чужим, все предметы отталкивали, отпугивали меня ядовитыми цветами и дурными запахами. Когда я пытался сесть в кресло, оно не желало обнять меня, противилось и отбивалось, как женщина от грязных домогательств. Стоило взглянуть на люстру, как та обращалась в букет хрустальных кукишей. Чашка рвалась у меня из рук, почитая за счастье разбиться вдребезги, лишь бы избежать прикосновения моих губ. Убирался я, разумеется, хлопнув дверью. Мне вдогонку летела забытая в спешке шляпа. Галантные французские ругательства я предпочитал богатствам родной речи, которыми меня щедро одаривал исполнительный швейцар.
Мне быстро надоела эта суета. Я перестал наносить «визиты невежливости» и уединился в своём особняке [со стайкою юных прелестниц] (последние слова многократно перечёркнуты). Здесь я, как Цезарь, оказался в плотном кругу заговорщиков. Вещи вконец обнаглели и сговорились против меня. Каждый, даже самый ничтожный и в быту бесполезный предмет, место коего не в приличном доме, а на свалке,
"Рябинкин! Стань человеком!"