спеклась связная жизненная история со всевозможными коллизиями и перипетиями. На сей раз, вся злоба его обратилась на самое себя, причём, сокрушаемый снежными вихрями, он умудрялся подвергать её самой что ни на есть скрупулёзной и тщательной рефлексии.
«Я ненавижу белизну, которую ношу в себе, – она-то и служит плодородной почвой для моей злобы, с самого детства отравляя мне жизнь. Сколько насмешек и издевательств! И неотступное чувство неполноценности, какой-то недоделанности, как будто Матушка-Природа пожалела красок для меня, по-барски зевнув, швырнула в сторону свою палитру.
Даже друзья ласково называли меня инопланетянином, а иные так и вовсе гуманоидом, ибо моя непохожесть на всех остальных никого не оставляла равнодушным. Все люди делятся на блондинов и брюнетов, шатенов и рыжих, а я, марсианин, не могу отнести себя ни к одной из известных категорий. Я по факту рождения инородец, отщепенец и изгой. Мой белый цвет сродни извечному диссидентству.
О, преследующая меня как рок, зловещая белизна, о которой так точно писал Герман Мелвилл! Этой напасти он посвятил отдельную главу. Я же готов написать целый роман о своей ненависти к белому цвету!
За белый цвет, когда-то впившийся и въевшийся в меня, я ненавижу картины Рокуэлла Кента, холодные и безжизненные, как арктические льдины.
Моя злоба неспособна перейти в сладострастие и кровожадность; она безысходна и бессильна, белёсая, как молозиво. Я впитал её с молоком матери, ибо помню явственно: материнское молоко горчило.
Я предпочёл бы однажды утром, после непроглядной ночи, проснуться чёрнокожим и переселиться в Гарлем, только бы не быть альбиносом!
Зачем Природа, в очередной раз готовя меня к приходу в этот мир, так усердно попользовалась отбеливателем? Выводила многочисленные грязные пятна предыдущих воплощений?
Белизна – вот источник моей злобы; меня, подобно «белой зависти», одолевает белая злость, цвета вечной мерзлоты. Белизна – это мертвечина, отмерший цвет, цвет смерти. Я чувствую себя живым мертвецом и потому ненавижу всё многоцветное, всё более живое, чем я сам…»
39. Он писал тезисами, хлёсткими, сухими и жёсткими, словно пытаясь ударами кисти или росчерками пера как можно чётче обозначить собственный образ, ускользающий и растворяющийся в густой молочной пелене.
Он писал в стилистике манифеста, посредством которого утверждал не новый общественный порядок или течение в искусстве, но собственную судьбу, а вернее, её очередную призрачную конструкцию.
Иногда создавалось впечатление, будто он, вырываясь за пределы навязанного ему одиночества, обращается к некоему читателю или публике по ту сторону его колбы, отнюдь не с целью преодолеть свою безрадостную автономию и изоляцию – но лишь для того, чтобы обрести ещё одно отражение…
40. «Прочёл в книге одного маститого сексолога о фригидной женщине, у которой мужская сперма вызывала доходящее до тошноты отвращение. Её муж всегда пользовался презервативом, оберегая её не столько от беременности, сколько от крайне неприятных ощущений. Представьте же, каково мне испытывать подобные чувства к той субстанции, из которой состоит моё собственное естество! Впервые увидев свое семя, я едва не заплакал от бессильной ярости – вот квинтэссенция той мерзости, что наполняет меня до краёв! И теперь мерзость будет выплёскиваться из меня помимо моей воли во время ночных поллюций! И из такой вот дряни земная женщина однажды состряпает мне отпрыска!
Мне стала до боли и рвоты ясна эта механика. Женщина принимает, удерживает и взращивает в себе, тогда как мужчина – копит, а затем извергает всё ту же пресловутую белизну, подобную пене, из коей явилась на свет Афродита. Я не хочу быть воротами, через которые эта мерзость приходит в мир! Я бы предпочёл перекрыть все шлюзы, задраить все люки, не выпускать её из себя, заточить в себе, как в темнице. Но тогда она попросту, накопившись, взорвётся и разорвёт меня изнутри…»
– Он питает отвращение и ненависть не только к белизне своих волос, но и к собственному семени! – Лицо Ларисы выражало неподдельное изумление. – Что ты сделал с ним? Что за горечь излил в его душу, и как ему теперь справиться с этим наследием?! Где искать силы и поддержку?! Подумать только, ведь источник всей его активности и рефлексии, его мыслей и чувств – твоя неизрасходованная когда-то злоба, твоя мелочная неудовлетворённость собой, миром, жизнью! Что могло родиться из такой… – она не договорила. Её тираду прервал телефонный звонок.
– Алло! – рявкнул я в трубку. – Вы ошиблись номером.
41. Вскоре я понял, что опыт с зеркалом – самая идиотская и непоправимая ошибка. Ибо, поместив Гомункулуса в неуклонно разраставшийся лабиринт отражений, я оказался не в состоянии не то, что контролировать, но даже предсказывать и по необходимости упреждать невероятные метаморфозы его двоящегося, ветвящегося и мозаичного сознания. Впрочем, множественность эта представлялась мне вполне закономерной. Другое оставалось для меня странным и по-прежнему не имело внятных объяснений:
– Почему, в самом деле, он Альбинос?
– Вероятно, таким путём можно создать только обесцвеченного блондинчика.
– Это было бы понятно и логично, если бы я произвёл его на свет Божий из собственного семени, как завещал Парацельс. Но ведь я не прибегал ни к каким материальным субстанциям, довольствуясь исключительно текстом. Ингредиентами послужили лишь знаки, семы, концепты…
– В таком случае ответ следует искать в символике и семантике белого цвета.
Белый цвет, насколько я помню, символизировал у алхимиков одну из стадий преобразовательного процесса, или опуса – albedo, стадию озарения и просветления, наступающую непосредственно за «тёмной ночью души» – nigredo. Если следовать внутренней логике опуса, то впереди у нас rubedo, т.е. стадия красного цвета или крови. Но что это может значить?
– А то, мой наивный, что, вдоволь поупражнявшись в чистописании и составлении манифестов, наш питомец перейдёт к действиям, причём, отнюдь не безобидным…
– Ты всерьёз полагаешь, что он станет проливать кровь?
– Не сомневаюсь. Он уже примеряется к роли Минотавра. Его целиком захватила тема злобы, мести и жестокости. Да и интерес к Пикассо у него, поверь, вовсе не академический. Что ему современная живопись с её стилистической эквилибристикой? Искусствоведенье – не его стезя. Он просто пытается понять, как в человеке происходит перерождение…
– Какое еще перерождение?
– Превращение в Минотавра…
42. За два последовавших дня Гомункулус написал только: «септориозы, болезни растений… белая пятнистость, поражающая злаки, томаты, смородину…».
43. Тучи сгущались, и буря была неизбежна. Всё предрекало непогоду.
Не стриги волосы в штиль – накличешь шторм.
А Лариса как раз сделала короткую стрижку, да ещё и перекрасилась в рыжий.
Самая настоящая рыжеволосая бестия! Оборотень! Лисица!
Пабло Пикассо. Фавн, поднимающий покрывало над спящей женщиной. Акватинта, 1936.
44. Дверь в её спальню была приоткрыта. Она лежала на застеленной кровати совершенно голая и мертвецки пьяная. Её скомканное платье, лифчик и трусики валялись на полу. Во всём этом было что-то вызывающее, дерзкое, требующее безотлагательного вторжения, подразумевающее насилие. Только лишенный стыдливости лунный свет, от которого она закрывалась безвольной рукой, мог в тот час дотошно исследовать её наготу. Моё присутствие не предполагалось, но, имея собственный ключ от её квартиры, я, не дозвонившись ей, явился сюда во втором часу ночи, как говорится, «без специального приглашения».
Стараясь двигаться бесшумно, точно взломщик, я вошёл в её спальню и остановился у самой кровати. Дрожь просочилась в отдаленные и укромные уголки моего тела. Волнение охватило меня. Сладкий страх, трепет, озноб: она была всецело в моей власти!
Я осознал, что стою на пороге освобождения. Если я сейчас овладею ею (фраза воистину музыкальная: «овла-дею-ею», как «облади-облада»!), она никогда не узнает, кто это сделал, а я, оставшись безнаказанным, избавлюсь, наконец, от наваждения. Это даже не назовёшь изнасилованием, ведь в таком состоянии она не станет сопротивляться, а просто отдастся на волю волн, и её вялую податливость можно будет легко принять за «добровольное согласие».
Такими нехитрыми рассуждениями я стал подталкивать себя к решительным действиям, и вот рука моя потянулась сквозь пьяную тьму к размытому, белому и холодному пятнышку лунного света на её животе. Я провёл указательным пальцем по выемке её пупка. Она вздрогнула, но не проснулась. Моя рука опустилась на её левую грудь. Лариса судорожно вцепилась в мою осмелевшую кисть обеими руками, но тут же выпустила её и с глухим стоном, устало и обречённо выдохнула воздух.
«Нет!» – отозвалось на происходящее что-то упрятанное глубоко во мне.
Нет. Ты не сделаешь этого. Твоя импульсивность, любая твоя неосторожность навлечёт на всех нас катастрофу! Это страшнее, чем Тунгусский метеорит, чем Шумейкер-Леви! Земная ось надломится, Земля сойдёт с оси! Моря и океаны выйдут из своих берегов и закипят от праведного гнева, небо обрушится на наши головы гигантскими комками безблагодатной синевы, нарисованные кем-то когда-то звёзды осыплются с кусками старой небесной штукатурки!
Я одёрнул руку. Лариса перевернулась на другой бок – отвернулась и от меня, и от лунного света…
45. «Право, не знаю, как долго простоял я перед зеркалом с лупой в руке. Не до конца понимая, что движет мной, поднёс лупу к самому пупку и увидел в зеркале его увеличенное отражение. Какое жуткое отверстие! Как кратер на Луне…
Тёмная, всё в себя засасывающая впадина! Уж лучше бы на том месте был глаз!
Что там, в этой выемке?
Она казалась мне омутом, бездной.
Там, на самом дне, скрывается Дракон (разумеется, Дракон Императора). Однажды он проснётся, вырвется на волю и всё испепелит своим карающим пламенем. Великий Император, отравленный коварными заговорщиками-сановниками, завещал ему возмездие. Дракон дремлет до поры.
А может быть, это яма, кишащая червями? Прообраз моей собственной могилы?
Как это мерзко! Безобразно! Как там не хватает какой-нибудь плоти…
Отвратительный пупок!
Успокоился только после того, как запихнул туда клочок ваты»...
46. Когда на следующий день я вошёл в гостиную, Лариса разговаривала по телефону. Завидев меня, она прохохотала в трубку, что я уж которую неделю тяжело болен «гомункулёзом», подразумевая мою нездоровую одержимость гомункулусом. Подруга, само собой, не поняла её шутку и попросила не ругаться мединститутской латынью.
– Будешь чай? – предложила Лариса, повесив трубку.
– Лучше кофе. С утра какая-то вязкая сонливость.
– Сомневаюсь, что кофе хоть как-то взбодрит тебя. Остался только дрянной – растворимый. Будешь этот эрзац?
– Нет. Тогда лучше чай. Сам налью.
– Подожди. Заварка вчерашняя, никуда не годится.
– Мне плевать. Сойдёт и такой.
– А канцерогены? В старом чае – канцерогены.
– Тем лучше.
– Что так? Кто-то успел испортить тебе настроение? Ты только покажи мне его – я ему за моего милого дядюшку все глаза выцарапаю!
Она достала из буфета упаковку чая и засыпала заварку в маленький
"Рябинкин! Стань человеком!"