Нашу беседу вновь грубо прервал телефонный звонок. На сей раз не болтунья-подруга – звонил соскучившийся Зара, отправившийся на побывку к своей хлебосольной бабушке.
– Хочешь анекдотец впарю? Не вешай трубку, смешно будет, – решил блеснуть юмором этот уродец.
– Слушаю, – выдохнула Лариса.
– Иванов! – Я! – Петров! Я! – Три тысячи тридцатый! – … – Три тысячи тридцатый!!! – … – Три тысячи тридцатый, твою мать!!! – Тавариш камандир, сколько можно гаварить, я не Три тысячи тридцатый, я Зозо! – Смешно, правда?
54. Ее так и не посетило даже смутное предчувствие того, чем эта бессюжетная история обернётся лично для неё. До последнего дня Лариса беззаботно шутила, разыгрывала меня, затевала всевозможные игрища то со мной, то с тупицей Назаром, и вовсе не казалась обречённой. Женская интуиция подвела её. Да и в каком бреду можно было представить себе, что некий закулисный Автор нашей горе-повести выберет в качестве искупительной жертвы именно её? Или она сделалась мишенью моего Гомункулуса, его искавшей выход злобы? Но может ли литературный персонаж оказать хоть малейшее влияние на судьбу реального, живого человека, я уж не говорю, прервать её? Есть ли у вас ответ, судари вы мои и сударыни?
55. В одну из тех ночей я проснулся от собственного вопля, в холодном поту и в ужасе, с ясным осознанием, что зашёл слишком далеко в этом затяжном эксперименте. Точнее, всё зашло слишком далеко. На нас надвигается что-то неотвратимое. Что именно, я не знал. Но понимал, что только мы с Ларисой можем согласованными общими усилиями остановить какое-то страшное Зло…
56. Моя последняя беседа с ней состоялась в убогой кафешке неподалёку от её дома. На нейтральной территории, по моему настоянию. Меня выводили из себя бесцеремонные вкрапления телефонных звонков и внезапные появления на нашей сцене докучливого Насера, непременно желавшего всем показать, кто в доме хозяин. Хоть я и был представлен ему, как добрый дядюшка Ларисы, ревность и самые грязные подозрения не оставляли его в покое. Он громко ругался матом, вежливо напоминал, что давно стемнело, и мне, по совести, пора бы домой, и даже схлопотал от меня звонкую пощёчину, пообещав за оную вызвать меня на дуэль или заказать знакомому киллеру, причём не выполнил ни одно из двух одинаково убедительных обещаний. После всей этой кутерьмы я заявил Ларисе, что чувствую себя неуютно в её гостеприимном и странноприимном доме, и предложил поехать ко мне. Лариса отказалась.
Так мы и приземлились за круглым липким столиком, который немолодая официантка, внушительным бюстом, к досаде моей, закрывая от меня Ларису, безрезультатно протирала сухой тряпкой раз шесть.
– Ты уже объяснила своему неандертальцу, что лёд в бокалы следует класть специальными щипчиками, а не «ложить» грязными похотливыми пальцами?
– Ты пригласил меня сюда только для того, чтобы задать этот вопрос?
– Реплика из сериала. Нет, конечно. Тема куда более серьёзная.
– Надеюсь, разговор сегодня пойдёт не «о нас с тобой», а о твоём взбесившемся питомце…
– Как ты не понимаешь, что эти два вопроса тесно связаны.
– Что?! С каких пор?
– С того самого момента, как я посвятил тебя в его тайну.
– Ты попросту сделал меня заложницей своей бредовой фантазии!
– Вовсе нет.
– Как же «нет», когда «да».
– Дело в том, что я не смогу завершить свой алхимический опус без твоего участия. Ты нужна мне, нужна не как любовница, но как помощница в великом свершении. Это называется «химическая свадьба» или «священный брак».
– Ты с ума сошёл! Только этого мне не хватало!
– Ты – моя мистическая сестра.
– Ты забыл, что я даже не сестра тебе, а племянница.
– Это не имеет значения.
– Я не выйду за тебя замуж, это противно как природе, так и принятому в нашей стране законодательству.
– Я не собираюсь тащить тебя в ЗАГС. Обойдёмся без Мендельсона.
– Неужели ты ещё не зарубил себе на носу: «брак» и «кровосмешение» – две вещи, куда менее совместимые, чем, скажем, «гений» и «злодейство».
– С инцеста, если верить Библии, началась история человечества, ведь Ева, сотворённая из ребра Адама, была ему родная плоть и кровь.
– Ты не понимаешь символический язык священных текстов! Адам и Ева – это единое целое, Андрогин. Человек в его первичном и совершенном состоянии совмещает в себе оба пола, что, собственно, и есть полнота и самодостаточность.
– Ну и ересь! Ты была бы предана анафеме на любом Соборе, сожжена любым, даже не самым бдительным Инквизитором или просто поднята на смех в стенах самого затрапезного богословского заведения.
– Как будто алхимия, которой ты всерьёз решил заняться, принята Церковью и одобрена Инквизицией…
– Мы с тобой рассуждаем так, словно на дворе XVI век.
– Не ты ли первый погнался за химерами Средневековья и сел в крупную лужу со своим Гомункулусом? Ты сам-то помнишь, какое у нас тысячелетье на дворе?
– Перестань говорить репликами из отстойной старой пьесы. Тебе ещё не надоела роль «богомольной затейницы и веселой баловницы»?
– Я сама выбираю, какие роли играть, но твоя мистерия мне не подходит. Ты дилетант, не разобравшийся в существе вопроса и натворивший несусветных дел. Лучше уж быть баловницей и затейницей, чем самонадеянным профаном, способным по глупости и необразованности набедокурить так, что и десять учёных мужей не расхлебают… Твой Гомункулус по всем законам алхимии должен был быть Андрогином… либо тебе следовало бы создать пару разнополых искусственных существ и замкнуть их друг на друге. Ты же что-то напутал в рецептуре, или вообще действовал наугад, по наитию, а теперь пытаешься нагрузить меня ответственностью за свои чудовищные ошибки и дерзкие богоборческие притязания. С какой, спрашивается, стати?
Она была совершенно права. И непреклонна. Продолжать разговор не имело смысла. Хотя я знал и знал доподлинно: наша любовь ещё могла спасти его тёмную заблудшую душу. Больше того, у самой Ларисы отныне не было другого пути, ибо, как показало последующее, отказав мне, она отчаянно рванулась к пропасти. Развязка приближалась. Лишь любовь, безоглядная, запретная и долгожданная, могла предотвратить её страшную гибель…
57. Что было потом? Катастрофа. Не книжная, а реальная. По эту сторону колбы.
Попробую рассказать по порядку.
Под фанфары к нашей кафешке гордо подкатил на папиной бибике красавчик Назар. И Лариса, небрежно попрощавшись со мной, юркнула, словно белка в дупло, в его роскошную бордовую иномарку. Яркое пятно стремительно с рёвом пронеслось и исчезло из виду. Я поплёлся домой. Включил проигрыватель и поставил любимую пластинку. Но так и не смог отвлечься от навязчивых мыслей.
Не помню, когда получил я ужасное известие, от которого вмиг закоченел и покрылся инеем. Их машина меньше, чем через час после нашего разговора попала в аварию и превратилась в лепёшку. В смятую бульдозером консервную банку. Оба были мертвы. Моя Лариса! На неё жутко было смотреть. Даже в гробу, уже загримированная, была она не похожа на себя прежнюю.
Трусливый и слабонервный, я не поехал на место чудовищного происшествия. Туда отправился старший двоюродный брат Ларисы, «настоящий мужик», несокрушимый терминатор Валентин. Пока я бился в истерике, выкрикивая нечленораздельные проклятия непонятно кому и катаясь по полу, он вызвал бригаду спасателей, которые, орудуя автогеном, извлекли из машины окровавленные тела. На опознание приехала неизвестно откуда взявшаяся жена Зары – этот проходимец, как оказалось, не только был женат, но и имел годовалую дочь. Молодая вдова, возникшая, точно кролик из шляпы фокусника, поспешила закатить скандал, набросившись с кулаками на ошарашенного Валентина. Она осыпала беднягу бранью, во всём виня его погибшую сестру – «коварную, распутную лисицу». Её кое-как утихомирили. Когда появилась несчастная Алина с супругом, постыдная перебранка уже сменилась более приличествующим случаю трауром.
Алина, конечно, молча презирала меня за проявленное мною малодушие. Она отказывалась понять, как я мог не приехать на опознание, не поддержать её в первые, самые трудные и нестерпимые часы её пожизненного горя. Но через год она смягчилась, стала уговаривать меня переехать жить в Ларисину квартиру и вскоре даже оформила её на моё имя…
Сокрушённый этой семейной трагедией, я надолго позабыл о моём гомункулусе и за сорок дней, от поминок до поминок, ни разу не заглянул в его колбу.
Я мог бы позаимствовать концовку из «Дневника лишнего человека» Тургенева:
«Сѣю рукопись. Читалъ
И Содѣржанiе Онной Нѣ одобрилъ
Пѣтръ Зудотѣшинъ
М М М М
Милостивый Государь Пѣтръ Зудотѣшинъ
Милостивый Государь мой».
И Содѣржанiе Онной Нѣ одобрилъ
Пѣтръ Зудотѣшинъ
М М М М
Милостивый Государь Пѣтръ Зудотѣшинъ
Милостивый Государь мой».
Но это ещё не конец.
IV
58. «Несколько раз терял сознание. Меркнет зрение – сила моя… Мысли скачут, а речь всё чаще бессвязная и невнятная.
Врачи предполагают у меня неоперабельную опухоль мозга. Вероятно, я уже начал медленно, но неотвратимо сходить с ума».
Этот текст был написан моею рукой. Свой почерк я не спутаю ни с каким другим.
Какое наваждение заставило меня писать такое? Как будто, мою руку направляла неведомая разрушительная сила…
О, если бы Лариса согласилась… и поехала ко мне… и мы не забрели бы в ту проклятую кафешку… и она бы в тот день раз и навсегда покончила с женатым прохвостом Назаром… и не села бы тогда в его машину смерти…
В машине смерти проживаем мы свою жизнь.
Или всё было предрешено самой игрой, которой дал я алхимическое название «opus»? И эта подлая смерть была её необходимой составляющей – кульминацией или поворотным пунктом?
Кто из них стал разменной монетой в игре? Гомункулус или Лариса?
Я погубил обоих.
Неужели он был нужен как связующий третий элемент, и я создал его только для того, чтобы заинтриговать её и сильнее привязать к себе? Мой Гомункулус оказался очередной уловкой, которую я так и не сумел успешно применить?
Неужели я и её использовал всего лишь как вспомогательное средство в своём неудачном опусе? Скажем, в качестве одушевленной мулеты, которой матадор дразнит и доводит до бешенства быка. Как живой катализатор злобы.
Мог ли мой эксперимент привести к столь жутким разрушительным последствиям в реальной жизни? Ведь его полем был текст…
…но есть ли, в самом деле, чёткая граница между жизнью и текстом? Всё – текст. Жизнь – отражение литературы.
Все эти замызганные штампы в духе постмодерна не спасали меня от той бесприютности и бессистемности, в которую погрузилось моё расстроенное мышление.
Мне предстояло ещё одно скорбное дело, уклониться от которого я, при всём желании моём, не мог.
Я должен был, худо-бедно, завершить свой опус, точнее, прервать его, пока он не привёл к новым потрясениям и катастрофам и не погубил меня самого.
Я должен был ликвидировать Гомункулуса, покуда он не превратился в «неоперабельную опухоль» моего мозга.
Запись, которую я сделал в каком-то изменённом состоянии сознания, проживая вторую параллельную жизнь, содержала предостерегающую метафору.
Я дошёл до той точки безумия, дальше которой – погибель.
Мне предстояло задушить самовольную и вольнодумную жизнь, что непрестанно разрасталась, нисколько не считаясь со мной и
"Рябинкин! Стань человеком!"