мычал Грабовский. – Ах, горе! Какое горе!
Самоварыч слушал и вздыхал. Заговори он человечьим голосом, и это не удивило бы Грабовского. Вещь - то она вещь, а, поди ж ты,тоже жертва , думал он, глядя на собеседника, расстрелянного в гараже губчека вместе с тульским гравером Тарлыкиным, когда тот, будучи в запое великим постом 1923 года, запамятовал, что на дворе советская власть, и вместо портрета Ленина выгравировал на Самоварыче герб Российской империи с двуглавым орлом.
– Но лучше б, меня переплавили тогда, чем так, – казалось, силился сказать Самоварыч, тускло отсвечивая туловом. – Ибо тайна бытия не в том, чтобы только жить, а в том, для чего-с жить!
Грабовский согласно кивал головой, что, мол, все чушь и ерунда, если ты никому не нужен...
– Но насчет переплавки ты это брось, братец! – шумел он и, бия себя кулаком в грудь, обещал, что даст Самоварычу вторую жизнь.
А потом уснул, уронив голову на скрещенные руки. И вот на тебе! Самоварыч и вправду заговорил! Явно не одобряя его питейные грезы.
– Ничего, брат, – не нашелся, что и сказать, Грабовский, улыбаясь Самоварычу заискивающей улыбкой. – Будет и у нас чаепитие в Мытищах!
А сам подумал: «Плохо дело! Какие Мытищи? Выпить бы...»
– Именно! – донесся писклявый голосок из подпечья. – Выпить! Ибо п’гомедление сме’гти подобно, – закартавил тенор, явно подражая Ильичу. – Музыку для товаг’ища!
И Грабовский услышал, как в горнице щелкнула ручка магнитофона «Юпитер», и хор младенцев грянул, будто с небес:
Эх, водочка, как трудно пьются первые сто грамм!
– Ага, ага! Когда с устатку, да не евши, ох, ох, тяжело! – ворвался в ангельские голоса, баритональный бас разбитного молодца.
Эх, водочка, потом идет пол-литра пополам! – поддержал удальца хор с учетверенной силой.
– А вот это кое-что, но все-таки не то, ей-богу! Ага, ага! –
Сытно отрыгнул удалец и вдруг возопил всем своим пьяным нутром:
Праздника хочу! Душа, е, болит!
И сей миг дом наполнился душераздирающим пением цыган, заплакали, зарыдали скрипки, и обладатель больной души, вскрикнув в тоске: «Однова живем!» – пустился в пляс, да так заприседал, что заходил ходуном пол, тонко зазвенела стеклянными висюльками люстра, а Самоварыч, вздрогнув, закачался и прогудел против воли, подпевая убиенному Тарлыкину:
Эх, раз, еще раз, еще много-много раз!
Вдруг все стихло, ушло вдаль, будто небесный «звукарь» обесточил вселенную, и Грабовский услышал знакомый жиденький голосок из печного лаза:
– Приветствуем, мол, вас, дорогой товарищ! Понимаем, какая основная причина вашего архискверного состояния, но, увы-с – поиздержались! Хлебца не на что купить, дабы накормить стомиллионное стадо детишек из певчих. Среда, так сказать, заела…
Грабовский хотел было перекреститься, но не смог пошевелить рукой – одеревенела!
–…воля ваша, – продолжал трещать нежить, – но отвергать триста штук, предложенных вам за фетиш, я бы не назвал мудрым решением. Ну, ну, не обижайтесь! Тут больше виноват ваш Христос, а не вы. Зачем Он обещал миллионному стаду хлебов и успокоения, коли они будут исполнять неосуществимые нравственные заветы? Тогда как людям необходима реальная власть, способная правильно распределить эти хлеба. Хе-хе… Не так ли, Марк Самуилович? Но мы все это устроим! Уан, ту, фри!
И фьють! – Грабовский оказался в гипермаркете с вывеской «Бери – не хочу!» над входом.
– Да, да, вам сюда! – пискнул нечистый и толкнул его острым кулачком в спину. – Чего вы? Гулять, так гулять!
– А деньги? – пробормотал в растерянности Грабовский, боясь оглянуться. – У меня денег нету!
– Ну вот, опять двадцать пять! – с укоризной в голосе воскликнул искуситель. – Что за рабская психология! Для граждан, пострадавших от оборотней, засевших во властных структурах, тут все бесплатно!..
И в глазах Грабовского зарябило от экзотических этикеток на пузатых бутылках, коими были уставлены полки снизу доверху в винном отделе. Шаря по ним глазами, он запрокинул голову назад, но вместо потолка с камерами наблюдения, увидел небо, где скучивались облака: одно облако было похоже на черта, другое – на свинью, а третье на остров.
И под набрякшим веком Грабовского всплыл райский остров с лагуной, площадью 30 гектаров с гаком, который он тотчас и купил в аренду на сто лет. В тропических трусах он возлежал в шезлонге на балконе белокаменной виллы, построенной в итальянском вкусе, и, потягивая чай с ромом, глядел на необозримый океан, где едва приметными точками белели яхты. А на полу, выложенном римской плиткой, радостно гудел, сияя на солнце, самовар «Капрызин и сыновья» с запаянной дыркой в тулове и как будто хотел сказать: «Ну, теперь и я доволен! Эх, знать бы наперед, как оно все обернется, не досаждал бы этому дураку!»
– Папа! Папа! – вдруг донесся из океана голос Верочки.
Страшная, незнакомая сила подбросила Грабовского с места. Он схватил со столика бинокль с 15 - кратным увеличением и ахнул, увидев Верочку: живая и здоровая она стояла на бушприте парусника и махала ему загорелой рукой! Парусник приближался, а вместе с ним – лицо Верочки, озаренное улыбкой!
Но в картинку, затуманенную мерцающей дымкой, забежал Барсик и спросил:
– А где давешняя рыба, что от ужина осталась?
– Не знаю… – пробормотал Грабовский, пытаясь взлететь.
– А кто знает? – не унимался Барсик.
И дивное видение исчезло…
А Грабовского швырнуло с небес в кухню, где на столе под окошком сидел Барсик и брезгливо нюхал скелет тарани по 15 рублей за штуку, торчащий из пивной кружки.
Фотоувеличение
Грабовский все вспомнил и, схватив «Минольту», нырнул в подпол, где была оборудована фотолаборатория.
– Ага, есть, – нащупал он контейнер с фотопленкой, открыв камеру.
И включил лабораторный фонарь.
От красного фонаря легли на стены и пол странные тени. И когда Грабовский посмотрел на них, то ему показалось, что он давно помер и теперь в подвале копошится его тень. Но уговор дороже денег, раз обещал!
Он подошел к полке, прибитой к стене дюбель - гвоздями, и взял одну из бутылок, стоявших на ней. Судя по дате на этикетке, написанной его рукой, срок годности проявителя истек.
– Сойдет! – решил он.
Выключив фонарь, он в кромешной тьме перемотал пленку на катушку бачка для проявления. Поместил катушку в бачок и закрыл его крышкой. Включил фонарь и, глянув на ручные часы «Победа» с красной звездой на циферблате, залил в бачок проявитель.
– Уф! – опустился он на табурет, обуреваемый скачущими мыслями о вознаграждении, о Неверове, о том, как он распорядится деньгами, если дельце выгорит!
В подвале без доступа воздуха ему стало совсем худо. Сердце стучало как станковый пулемет. Погруженный в свои мысли, он почти забыл, что чего-то ждет, а когда снова глянул на часы, то увидел, что время, необходимое для проявления пленки, истекло.
Сделав над собой усилие, он поднялся с табурета, вылил из бачка проявитель в раковину. Открыл кран и промыл пленку водой. Налил в бачок фиксаж. И вдруг всхлипнул, вспомнив, как он показывал Верочке процесс фотопечати, объяснял, как из света и тени магическим образом рождаются фотографии...
– Ну, надо же! – пробормотал он, вынув катушку с пленкой из фиксажа и увидев с десяток негативов, годных для печати.
Однако на кадрах не было ничего интересного – фотограф снимал горы, поросшие лесом, распадки, Большое озеро с островом, на котором росло одинокое шаманское дерево. И только на нескольких кадрах присутствовал персонаж, но снят он был где-то в лесу. Притом издали. И был он мелок, едва различим…
С задумчивым вздохом Грабовский повесил пленку на веревку, протянутую через весь подвал из угла в угол. Сел на табурет. Но тотчас вскочил. Подошел к столику, на котором стоял увеличитель «Ленинград», включил его шнур с вилкой в сеть.
И пока он готовил растворы для фотопечати; пока расставлял кюветы; наполнял водой эмалированный таз для отпечатков; искал щипцы, – пленка подсохла. Не совсем, конечно, но можно! Грабовский поместил ролик в держатель для негативов. Нашел кадр с персонажем. И развернул пантограф, увеличив изображение в разы.
Отпечаток вышел серым, неважнецким.
Грабовский поднес его к фонарю, при этом лицо его, выступив из потемок, вспыхнуло красным.
– Могилу что ли копает? – промолвил он, разглядывая снимок с человеком, стоящим с саперной лопаткой в вырытой яме где-то в овраге, поросшем елками, но его лица не было видно.
Грабовский двинул пленку и нашел другой кадр. В этот раз фотограф «стрелял» по персонажу с другой стратегической позиции, но опять-таки издали, должно быть, с обрыва, не заботясь о ветках, попавших на первый план…
Грабовский спроецировал изображение на лист фотобумаги.
Снимок получился так себе, но…
От неожиданности он выронил щипцы, ударившиеся об пол с металлическим звоном, а его сердце подпрыгнуло и застучало в горле.
– Ах, ты ублюдок! – выдохнул он с выражением мучительной боли на лице.
И напечатал еще с десяток фотографий, на которых ни кто иной, как Царевич держит за гриву тощего волчонка со связанными лапами…
Вспомнилась статья Неверова, напечатанная в газете «Шанс», где он писал о том, как некоторые горе-охотники вместо того, чтобы охотиться на взрослых волков, бегают по тайге, находят волчьи норы и крепко перетягивают проволокой лапы волчатам…
– Естественно, такие волчата ходить не смогут, – будто слышался Грабовскому глуховатый голос Неверова. – Мать своих детенышей никогда не бросит. Будет кормить их до последнего. А через год охотник приходит к норе и забивает волчат-калек.
Грабовский бросился к полке, где стоял электроглянцеватель. Наклеив снимки на хромированные пластины, он заходил по подвалу быстрыми шагами взад-вперед, памятью уносясь в прошлое. Перед его мысленным взором всплыл альбом для фотографий с надписью на обложке «Наш божок», который по-пьянке показал ему Греч в девяностых, можно сказать, в самый пик своего агрессивного самоутверждения…
...Детские фотки Сашеньки Греча в том альбоме с обложкой из малинового бархата были сплошь цветными, хотя, в те времена, когда они были сделаны, такую роскошь, как цвет, мало кто мог себе позволить из рядовых граждан. Но Сашенька Греч родился в богатой семье большого общепитовского начальника, а его мать работала главным бухгалтером в универмаге. Так что своего «божка», как они его называли, они не ограничивали ни в чем, полагая, что ребенок должен расти раскрепощенным, а не зажатым винтиком, и главное, ни в чем не нуждаться.
– Вот с нее-то, с этой машинки-то, все и началось! Я уже тогда обожал технику! – тыкал пальцем Греч в фотку, где он, белокурый бутуз с пузцом, в шортиках и в ковбойке, прижимал к груди чудо-машинку красного цвета, копию Шевроле выпуска 1960-го.
И в порыве откровенности рассказывал, каким умным и расчетливым он был в детстве, когда хотел получить от родителей желаемое. Нет, в истерике он не падал, не дрыгал
| Помогли сайту Реклама Праздники |