агитировал, а народ другого выбрал, Наума. Старшего брата Налётова. Суровый был мужик на работу. А как иначе? Лошадей в колхоз отдали, но держали их по дворам, хозяева прежние, чтобы и свою нужду справлять и колхозную. Кто лучше хозяина за лошадью присмотрит?
А энтот, крикливый, и давай к Фролушке приставать: «Давай коня, да давай, не твой он, общий таперя, а мне надо то вывезти, да сё», — Фрол и не против, просил только, чтобы сам бы он правил своей лошадью. Не доверял никому. Лошадь надсадить — дело немудреное. У того крикуна и сроду скотинки никакой во дворе не было. Ладно. Чтобы до большой ругани дело не дошло, Наум уговорил Фрола, чтобы довериться тому, «базлаю»-те. А у Фрола сердце не на месте, кобыла давно покрытая уж была. Нельзя на ней много возить, так полегонечку, если только. Остальные-те лошади на пахоте. И пошел Фрол проследить крадчись, как лошадешка-то справится. А увидел, аж сердце взъярилось! Тот её до верху бревнами нагрузил, и в горку она въехать не может. Тот её хлещет, сам от злости зеленый, а у неё уж пена на морде розовая выступила. Только что Фрол того не пришиб до смерти тогда! Брёвна скатал в обочину. Выпряг, телегу сам потащил. Еле она бедная до конюшни дошла, попила и на колени встала, бока, как гармошка играют. Думали, скинет жеребенка. Ничо выносила, спас её Фрол тогда вовремя.
А потом она, как увидит того нехристя, аж в упряжке вскинется ногами. Он её за версту обходил. А што? И убила бы за своё дитё! И всю-то войну «базлай» тот больным сказывался. А как наши к Берлину подошли, так вовсе зараз здоровым стал. Возил в город кому-то, видать, гостинцы. Голодно было, а энтот всё складами заведывал. Считал, да пересчитывал. Грамотный был, городской. Никто и слова доброго не скажет о ём. Вскоре после войны и помер, от удара. Говорят, испугался кого-то ночью. Так и нашли с мешком зерна, со склада ташшил. И женка евоная с детями уехала вскоре в город.
Ну, вот отвлеклась опять. Да, многое на ум идёт, но Фролушка всегда со мной, как родимое пятно. Ну, успокоил меня, насчёт детей наказал, чтобы николи не баловала никого, окромя махоньких, тем много ласки надо, пока растут, чтобы завсегда детство своё помнили хорошее, коли ничего больше лутшего не будет.
И энтим жить можно, да радоваться.
Сам-то ребят строго держал, но терпеливым был. И ещё раз покажет, если что не понимают, и ещё раз. Глядишь, и пошло дело. Старшенькие-то мои тогда четырнадцати-двенадцати, поди, годков уже всю мужицкую работу справляли и стрелять умели оба. Как в кого стрелять? А волки-те?! Бывало, в такую осаду возьмут, днём из дому не выйдешь, детей боялись в школу, да гулять отпускать.
Вот тогда все стрелки разом вставали, облавы, капканы да приманки устраивали из собак. Собаки — это для серых самая дорогая добыча завсегда. Собак-те хорошие хозяева в сенцах держали. Что ты. Иначе собак не напасешься. Она и в сенцах голос даёт, и чужака не пустит. Да и в морозы — всё ей теплей. Ну, псиной воняет, конешное дело, если подстилку редко менять. Но собака — ребятишкам забава и к заботе о скотине приучает. Сначала самые малые её покормят, потом сами за стол садятся, так уж он их приучил сызмала, Фролушка-те.
А в тот год волочье совсем остервенело, в сарайки забирались, коз, овечек душили да утаскивали. Вот мои мальчонки-те вместе со всеми и стрелили их, силков, капканов наставят, потом обходят, да стреляют, коли живой ещё. Но волки — они больно умные. Это много надо уметь, чтобы волка взять, но Фрол их умел обманывать и ребят научил. Четыре новых шкуры я выделала к весне-те. Куда? А в кошевку класть, ноги прикрыть, да мало ли? Унты шили. Надежные обувки получались, унты-те. Как увидели их впервой на начальниках городских, быстро наловчились. Фролушка ребятишкам всем сшил, кто старше. А маленьким пимы заказал скатать, на те же шкуры и поменял. У него унты завсегда были. В Сибири без хорошей обуви делать неча, сгинешь.
Ну, вот я и говорю, наказал, штобы не баловала. Всё мне по хозяйству наказал, что меня касалось, а на помощь он старшого брата призвал, четьвертого, чтобы старшеньким подсказывал, когда да што делать надобно в срок-те. Того уж не демобилизовали по возрасту, ему шестьдесят было. Четыре старших брата евоные оставались с нами, восемью бабами и ребятешками, а четверо ушли. И племянники все старшие ушли. Остались мы бабы, молодь и старики одни, и без лошадей. Лошадей тоже демобилизовали, котору в обоз, котору в кавалерию.
Кавалерия? А как же? Была! Всех же казаков подняли на верхи, говорят, кто в живых ещё остался, да к службе годный. От них толку-те больше, коли они на верхах, да с саблями своими. Природа у них такая. Выучка старая. Ну, вот…
И так-то мы с ним до самого до рассвета друг дружку радовали. Ну и что ж, что беременна. Это ж не болезнь какая, природное это. А что ж, раз неможется нам? Он уж ловкий у меня был. Умелый, и на локоток обопрется, и меня прижмёт, всё ладно, а то и повернет, и привстанет, коли уж вовсе большая я. А дитю это только полезнее, ему и родиться потом легче. И повитуха про то говорила, раньше-те бывало, что и мужа на помощь зараньше звали, чтобы тяжелая роженица разродиться смогла, семя-то смягчает женско тело.
Умирали? Умирали. Как не бывало? Бывало. Умирали, так и не разродившись, если лекарь разрезать не успевал. И такое случалось, в город возили, коли дорога была. А инда и умирали. Тяжело это — так умирать. Таких Боженька сразу в свой чертог забирает за смерть мученическую. Вот и всё утешение. Девок с узкими задами взамуж не брали, боялись беды. Но такие-те редко бывали. Несчастные. У нас девушки всё больше ладненькие с задочком аккуратненьким, в боках-то перехваточка, а груди чтобы колышком, горочкой, а не висели, как два мешка с солью. Смотрели на это, как невест-то выбирали. Ей и женой быть, и родить.
А у тебя-те задок нормальный, только тощенький, а так хороший, сама разродишься, коли есть нормально начнешь. Распустех рыхлых тоже не любили. Как она рыхлая с хозяйством управляться будет? Совсем раскиснет брюхатая-то. Инда, слышь, за такими и приданое большое давали, да мало охотников было. Думали мужики о своём семени.
Да уж, хорошо нам с ним было. Я его только покормить успела, да собой котомку собрала в дорогу-те. Сколь им там идти до войны той, никто не знал, с запасом положила. И сала, и хлеба, и сухариков сдобных, и курицу закопчённую. Луку да чесноку поболе от болезни какой. Ну, что было — то и дала. Темно ещё совсем, а в окошко уже стукоток, зовут приятели, братья да племяннички. Так и ушли гурьбой, а женам настрого запретили с ними идти, да выть ешё, чего доброго. Зашел в комнату-те, детей перекрестил. Так-то на меня посмотрел на прощание со своей улыбочкой, аж сердце зашлося, рукой ребеночка поприжал. «Жди — говорит, — меня с чистым ясным сердцем и мне там легко будет».
Я обещалась. Поцеловал он нас двоих, да и ушел, сам дверь за собой закрыл. А я так и осталась в тех сумерках. Три недели себя не помнила, да куда же и денешься, не одна, ведь, я. Мальчонки по дому шуршат, стараются, и в школу ходили. Сено Фролушка тогда вывез с братовьями, как чуял беду. Две зимы мы и не бедовали с коровушками. А другие бабы, у кого мужики нерасторопны, мучились: и от волков страшно, и сено вывозить надо. С ружьём за сеном так и ходили все с большими санями целым обозом. А на третью-то зиму сено, я уж родила-те давно к тому времени, сама со старшими косила, младшие сгребали. И снохи с племянниками также запасались, и огороды надо посеять и прибрать — и всё-те и везде-те бабы. И мешки с картошкой, и сено на сеновал. Мне-те весело было, мальчонки уж выше меня выросли к тому-те времени и вилами кидают, и косят — всё умели уж. А маленькие, те курям травные семена все собирали, по три мешка насобирывали, как древние люди, — они мне сказывали, — в учебниках написано. А и кормились куры тем, и неслись в теплом хлеву. Ништо, выжили.
А, уж, как от Фролушки письмо придет, оладьи им жарила для праздника, всем, не только самым махоньким, Махонькие сильно недоедали против первых-то. Много мы сдавали налогу тогда. И мясом, и молоком. Да всё отдавали, чтобы наши там мужики-те не голодовали. Мы ж в тепле, а оне в окопах зимой.
Фролушка-те тогда попал в дивизию Сибирскую. Большая, говорит, на них надежа была тогда. Ясно, что была надежа. Народ-от нетронутый остался, надежный. В Сибири только крепкие роды выживали, друг друга держали крепко, чтобы не сгинул род. Так и, конешное дело, надежные, так и велось от стариков к молодым. Снайпером он служил там, стрелком по-нашему. Да они, мужики наши, все стрелками были, и на лыжах ходили — дай Бог каждому. На три дня в тайгу уходили за зверем. Белку в глаз бить — это дело обычное. Кто ж у тебя шкурку изрешеченну возьмёт? Из них, из белок, говорят, в городе шубы шили. Какая уж там шуба? Истирается зараз.
У нас из энтого душегреи больше делали. На тело полушубочек с подпоясочкой, на ноги пимочки самокатанные, на голову платочек, сначала беленький, а поверх козий. В Рождество, да на Крещение поверх ещё и красный, гарусный в цветах. А на руки-те варежки козьи. Иди-ка, возьми меня, Морозко! Руки коротки. В девках, бывало, так до утра и катались с горы, не мерзли. Одежка у нас справная была до войны Потом уж хлебнули недостачи во всём. Чего у кого не хватало — в войну делились, кто мог. Мануфактуры вовсе не было, до последнего кусочка всё берегли, да перешивали. Племяши все старше, и от них что-то по нужде штопала. Старшенькие-те наши быстро росли, в конце войны уже в отцово оделись. Он велел не беречь, чтобы моль не съела. Сказал, что привезёт другое уж.
А письма мы ему всей семьёй писали, очень он энтим утешался. «Всем взводом — писал — читаем, со смеху валяемся». Просил ещё писать. У меня старшенький озорной был, всяку смехоту отцу собирал, а средний, тот писать был мастак, а помладше кто — те вовсе рисовали в конце. Он им карандаши цветные купил перед самой той войной кажному да альбомы такие с листами плотными. Энто я им по норме выдавала, как картоху. Листок на неделю. Так оне ево с двух сторон изъелозят рисунками-те. Горошину некуда класть. И карандаши-те отцовы берегли, всё меня просили им наточить, чтобы не сломать грифель-от. Фролушка у меня мастак был карандашики-те точить: и остренько, и тоненько, и грифель-те цел. Научил и меня, как лутше-то энто делать. Ножик надо востро наточить, так и заладится всё. Оне одну коробку-те изрисуют, пока в руках держать можно огрызок-те, потом за другую берутся. Но энто только зимой, когда мороз на улице. Летом-те рисовать некогда, дел невпроворот, да и бумаги той мало было. Берегли всё тогда. Всю обёрточну бумагу, что из города Фролушка, бывало, привозил с гостинцами, складывали в стопочку, разглаживали. «А ладошечкой последышка нашего — Фролушка написал — так умилился, что прослезился». Я её маслицем чуток смазала, да приложила к письму-те.
Придёт письмо, прочитаю записочку мне отдельную, и верю, что всё я выдержу. Больно тяжело мы работали тогда. Летом пахали, сеяли, да жали, много, да что там, всё делали , да и вручную, лошаденок-то нет. А чтобы не собрать, да в поле оставить — об энтом и речи быть не могло. Оне там страдали, — а мы здесь. У кажного своя тягота. Зимой и лес бабы валили, обносилась я вся, но энто ничо, энто наживное. Заплата на заплате, лишь бы тело укрыть.
А кто энту
| Помогли сайту Реклама Праздники |