фотография, в розовом нежном платье и в шляпе с дырочками, сквозь которые, как сквозь сито, сыплются на её лицо крошечные солнечные зайчики. Фотография обрезана везде по грудь. Чтобы не было видно огромного беременного её живота.
3.
Тьфу, какая вульгарная достоевщина. Зачем я читаю эту вопиющую бульварную хрень. Щёлкаю на крестик мышкой, отключаю окно, где семейная драма обрастает совсем уже непристойными, похотливыми подробностями. Хватит. Возвращаюсь на страницу Сергея. Смотрю на них, таких счастливых. У Жени капризное лицо на фотографии. И даже злое. Какое бывает у молодых ведьм. Неужели это правда? Он когда-то пошутил: «Доведёт меня пани Женя до цугундера». И выходит, она его довела.
В памяти крутится сцена оттуда, из прошлого. Когда я был в гостях у них перед моим отъездом. Вернее, бегством. Но это личное. Довоенное ещё. В другой раз…
А сцена такая. Мы сидим с Сергеем в кабинете, курим. Курят в его доме только здесь. Потому что дети, зачем им дышать этой гадостью, да и Женя не любит запах табака где попало. Говорим о Гумилёве, о Блоке, о Мандельштаме. О Бродском. О том, как с ними расправились мастера подковёрных интриг — руками инициативных дураков. Вернее, говорит он, я только спрашиваю. Столько нового от него узнал. О том, как это было — после революции. И о том, что было не так до революции в них самих. О том, что они пожимали лапу зверю — и делали это с огромным удовольствием. У каждого был свой зверь… Факты, приведённые им были убийственными по логике, если по документам судить, а не так как по телевизору рассказывают. Оказывается, не всё так просто, как мне представлялось. И нет ни демонов, ни ангелов в этих историях. Ни кровавых тиранов, ни агнцев невинных. А есть бесконечный круговорот страшной по сути, опасной для любого человека, жизни.
Входит Женя, ставит перед нами кофе на серебристом подносе. Садится рядом. Следом за ней в двери протискивается Мыросик с игрушкой. Мне кажется, он с ней не расстаётся никогда. Ему, конечно, не разрешают околачиваться в кабинете, когда взрослые курят. Но сегодня можно. Лето, окна настежь…
Рассматриваю мягкого зверя, которого таскает с собой Мыросик. Жирафёнок… Маленький грустный жираф. Китайский, наверное. Разговор как-то сам собой перетекает на другие темы, простые, домашние, не вызывающие ни вопросов, ни возражений, а только одно умиление. Как Мирося кошку чуть не утопил в унитазе. И что-то ещё, в таком же юмористическом ключе.
Мне хорошо здесь. Легко. Женька накладывает мне в тарелку какие-то «стравы». По-русски это «блюда», «яства», «кушанья». Сергей цокает языком, протяжно произносит «Па-а-ани…» А Мирон трясёт игрушкой в сторону матери и выкрикивает: «Пани, пани, выйшла замиж за Ваню!» Женька ему грозит пальцем и говорит строго так: «Цыть! Нэ командуй! Пшено куркой нэ командуе!»
Мирон тычет в неё игрушкой и наседает, наскакивает, как нахальный воробей:
— А ты можешь, как Йося? Можешь? Не можешь! Учись!
— Ну куда нам всем до Йоси. Нам до Йоси далеко! — она прикрывает рот ладонью, смеясь. Потом наклоняется ко мне.
— А ты почему всё время один в гости приходишь? Почему не берёшь с собой? Приходите вместе… — вполголоса говорит она, пододвигая ко мне чашку и пшикая в неё сливками из толстой тубы. — А то один да один…
В этом пряничном городе все друг о друге знают всё. Но не говорят.
Я улыбаюсь и пожимаю плечами. Это избавляет меня от необходимости ответа, но при этом я не кажусь невежливым. Мирон поднимает игрушку над головой и громко сообщает:
— Один, один, потому что господин!
Смеясь, отвечаю:
— Господа в Париже! Господо́в не вижу!
Мирон восхищённо смотрит мне прямо в рот:
— О-о! А ты как Йося!
— Пани Женя, кто такой этот Йося? — спрашиваю я.
— Йося? — она выглядит слегка растерянно. — Это игрушка… Жирафёнок. Мыросик таскает с собой везде.
— А почему Йося? — спрашиваю так, между делом, не особо настаивая на ответе.
Женя разводит руками:
— Не знаю… Как-то не думала. Серёжа так назвал, сказал — это Йося. И стал Йося.
Надо же. Сергей сказал ей — это Йося. И стал Йося. Как будто Сергей — Бог, дающий имена.
4.
Я смотрел на радостные солнечные фотографии, так нелепо висящие под скрином его предсмертной записки. И вспоминал наш разговор.
— Уезжай, не нужно здесь оставаться. Лучше к своим. Тут такой будет цирк, только держись.
— А вы?
— Я ж по службе здесь. Скажут — уеду. На мне много чего держится сейчас. Моих отправлю, конечно, когда прижмёт.
Мы шли по заросшему тенистому парку. Сергей рулил коляской. Это была уже другая коляска, похожая на детское кресло, и в ней восседал младший, Георгий, вертя головой во все стороны и насупленно кряхтя. Мирон носился по парку, нарезая круги вокруг нас, собирал цветы маме. Не парень, а мотор. Подбежал, отдышался, протянул брату жёлтый одуванчик. Малыш сгрёб его пятернёй и уже почти затолкал в рот. Серёга перехватил крошечную цепкую руку.
— Мирон! Ну ты же смотри что делаешь. Он же всё тянет в рот!
— Жорка, Жорка, маленькая плодожорка! — выпалил Мирон и ткнул жирафа Йосю брату в коляску.
— Привык я здесь... — вздохнул я, окидывая парк взглядом. — Всё тяжелей менять жизнь.
— Главное, чтобы было что менять… — заметил Сергей вполголоса. — Главное жизнь чтоб была, всё остальное не имеет никакого значения. Нам всё равно придётся жить во времена перемен. Так говорят китайские мудрецы — не дай Бог, конечно. Но всё к тому идёт.
Мы вышли на тротуар и начали спускаться по улочке вниз, идя мимо застывших на часах у какого-то памятника парней в чёрной охотничьей униформе. Галифе и френчи, аккуратные кепи в стиле милитари с короткими козырьками. Чёрно-красные повязки на предплечье. Их лица были каменными, но в глазах, казалось, полыхал тёмный огонь.
— Откуда они взялись? — спросил я.
— Сегодня же 8 мая. Скорбят…
— А, понял...— ответил я, хотя ничего толком не понимал. — Я имел в виду вообще, откуда это всё взялось.
— Они никуда и не девались. Не гоняет же никто.
— Придёт время — разберутся с ними.
— Боюсь, что не успеют. Некому будет… Одни будут спасать своё барахло. Другие примут это с радостью — как компенсацию всего того, чего им не достаёт для удовлетворения самолюбия. Третьи — без радости, но тоже примут. И будут катать чертей на себе. От сердца к солнцу. И обратно…
— Но ведь кто-то это всё финансирует? Это же не мама на детский утренник шьёт?
— Не спрашивай. Бесит меня это всё. Уезжай.
Мы замолчали, поравнявшись с молчаливыми парнями в чёрной униформе. Я как-то видел такую в магазинчике одежды. Наименование товара гласило: «Униформа военного образца. Охотничья» Их лица напомнили мне горгулий. При них не хотелось ничего друг другу говорить. Даже Мирон перестал болтать и транслировать рифмы. Приумолк. Осторожно взял меня за руку, крепко сжал. Эхо наших шагов гулко билось в узком пространстве средневековых улиц. Мы шли по пустынной мостовой притихшие, будто на похоронах, и часовые невидимых мёртвых вождей провожали нас ледяными взглядами, не шелохнувшись, не поворачивая головы.
5.
Через несколько дней я уехал. На душе было почему-то легко. Как будто вздохнул и выдохнул. От ощущения свободы кружилась голова. В поезде набрал Сергея. Извинился, что не заехал и не позвонил до посадки в поезд. А ещё забыл вернуть книгу. Суета доела всё время, которое я заготовил на разного рода лирику и прощальные разговоры. И хорошо. Я был занят до самого выхода из дома, давно ставшего чужим. Так было легче. Книгу Поплавского Сергей мне подарил.
— И как ты только читаешь этот депресняк… — сочувственно выдохнул он в трубку. — Забирай, не жалко. Я не большой его почитатель.
— Да, Сергей, забыл спросить… А почему жирафа назвали Йося?
— Ну… так получилось. Читал Мирону про «Белую берёзу». Наверное, раз десять читал. И держал в руках эту игрушку, как будто это жираф читает. Чтобы он смотрел и слушал. Говорю: это Есенин. А он мне: «Ёся это». Нравилось ему очень. Потом про гумилёвского жирафа… Про таинственное озеро Чад. Мирон сказал, Есенин круче. Так и повелось.
— Ха! — ухмыльнулся я. — Если всё дело в стихах, то под Йосю больше подходит Осип, например. Мандельштам. Иосиф Бродский…
Он помолчал. Потом сказал:
— У каждого, конечно, свой маленький жираф Йося. Он такой... личный. Собирательный образ. К нему прикрутить любого поэта можно. Я когда-то стихи писал. Бросил. Не моё. Но всегда хотелось. Совсем не умею выражать свои мысли в такой форме. Женька говорит, что нельзя перекладывать на детей свои недоделанные дела детства и мечты. Начиталась чего-то… Интернет — зло! А я вот думаю, это в корне неверно. Передавать наклонности — это нормально! По-человечески правильно. Что тут плохого? Передавать потомкам — что понял сам, чему научился. Очень даже не плохо. Вот кто эту ерунду людям втемяшивает в головы, что человек ни от чего не должен зависеть? Должны быть и авторитеты, и примеры перед глазами. Тут же открыто, у всех на глазах, такое передают, что оторопь берёт и кровь стынет. Если зло передают по наследству, то почему бы не передать что-то хорошее — нашим?
Да. По наследству переходит и доброе, и злое. Но кому-то очень хочется сделать этот процесс односторонним.
6.
Колёса поезда громыхали. Я почти не слышал, что он говорил, но понял, что он хотел сказать. Спустя несколько неудачных попыток набрать его номер заново связь прервалась вовсе.
«До свиданья, друг мой, до свиданья…»
Я ехал почти сутки, и всё это время строка одного из самых грустных стихов человечества трепыхалась у меня в голове.
Я ещё раз взглянул на его страницу. И тут все пазлы в моей голове соединились в одну горестную картину. Я увидел, как они пришли, с тёмным огнём внутри, с подёрнутыми слюдяной плёнкой глазами убийц, в новенькой, с иголочки, модной охотничьей униформе, с угрожающими повязками на рукавах. А может, они были в обычной гражданской одежде. Не суть. Я знаю, почему ты согласился всё это сделать, почему оговорил себя и не сопротивлялся тому, что творилось. Почему опубликовал семейные фотографии, нарушив тобой же заведённое правило: нигде ничего личного не публиковать. И почему под фотографиями людей, дороже которых у тебя не было никого и никогда, ты вытащил на свет и повесил давнюю статью о том, что Есенина жестоко и подло убили, и никакой он не самоубийца…
Я знаю, что моя догадка верна. Почерк не скроешь, ты прав. Они делали это всегда, со времён грехопадения и первого братоубийства. Моё знание о том, как тебя убили, не изменит уже ничего для тебя. Единственное, что я могу сделать — попытаться об этом написать.
С каждым написанным здесь словом мне становится всё яснее — это не простой сюжет. С каждым движением, совершенным там, в прошлом, он обрастает смыслами, подробностями, перспективами, ретроспекциями, словно подводная часть корабля — прилипающими ракушками. За каждым шагом по мостовой выстраивается улица, вырастает город, обрастает страной и получается, что криминальная, в общем-то, история, перестаёт быть частным делом, братишка. Этот сюжет глобален. И жуток, как преисподняя. Поэтому молчит твоя жена, не опровергая ни единого грязного тезиса о себе, о тебе. Ты же сам говорил: жизнь — это главное. Всё остальное не стоит и ломаного гроша без неё. И поэтому прежде, чем сделать то, что
| Помогли сайту Реклама Праздники |