надо было спешить, бежать, не чуя ног к дорогой и любимой Тасе, чтобы сообщить приятную новость: они, как короли, едут первым классом в Париж и залезут на Эйфелеву башню!
– Спасти Сарочку! А потом можно и умереть, – Аронов истерически всхлипнул.
Аронов вспомнил, что такая сцена была в «Дон Жуане» Моцарта. Но тогда никто не страдал эгоцентризмом, напротив, всё разрешилось счастливым выбором героя, а не его жертвой.
– Ну да… – обескуражено согласился Булгаков, оглянувшись на Сару, которая следовала за ними, как тень.
– Вы представляете, что с ней будет, если я умру? – почувствовал его слабину Аронов.
– Да, Батуми, это не Рио-де-Жанейро, – согласился Булгаков, вышагивая туда, где его ждала Тася, – здесь местные чучмеки легки на подъём.
– Ну так что?.. – с надеждой спросил Аронов, перешагивая через кривую ступеньку местного колорита.
– В смысле? – переспросил Булгаков, думая о своём.
– В смысле, дадите мне денег?!
– Конечно, нет, – остановил его Булгаков, – у меня тоже жена, – и подумал о тех детях, которые у него так и не родились, а ведь могли, и тогда бы он был в ответе ещё и за них.
Ужас охватил его.
– Тогда извините, – другим голосом сказала Аронов, – у меня не остаётся выбора!
И к огромному изумлению Булгакова, ударил его чем-то тяжёлым по голове. Свинчатка, сообразил он, и пал на колени, но даже не ощутил боли.
Очнулся он в канаве; огромная чёрная батумская луна пялилась на него; страшно болела голова; и вокруг было полито что-то липкое, с тошнотворно знакомым запахом операционный в тот момент, когда нога шлёпалась в таз со свежей кровью и они с Тасей накладывали жгуты. Булгаков долго и тупо всматривался в густую траву на обочине, потом понял, что зелёные и красные цвета плохо сочетаются. Он всполз на камень. Его качнуло. Невдалеке лениво забрехала собака, потом стала расходиться всё громче и громче. Да что же ты… – с раздражением думал Булгаков, у меня башка раскалывается. Раздались гортанные крики. С криками понабежал народ, караульные с фонарями. Его подняли и понесли.
Куда? Зачем? Что это было? – думал он. Лунные человеки передумали?
Больше он ничего не помнил.
***
Очнулся на рассвете. За шторой бесшумно двигались тени.
– Тасенькая… – слабым голосом позвал он.
Штора качнулась, с озабоченным лицом влетела Тася.
– Ну наконец-то! Господин доктор, он пришёл в себя! – кинулась она к Булгакову.
Вошёл доктор, пахнув каплями датского короля, повертел перед носом у Булгакова фонендоскопом:
– Смотрите сюда, смотрите туда! Так! Поражения мозга нет. Слава богу! Есть страшная усталость, нервы и бессонница. Спать! Спать! Спать! И ещё раз спать! – Поднялся. – Порошки я выпишу. Зайду днём! Если что… если только… конечно, то вы знаете, как меня найти. Но я думаю, что всё обойдётся…
И ушёл, взял в качестве гонорара последние пятьсот рублей и мешок лущеной кукурузы.
***
Весь день за шторой кто-то толпился и заглядывал:
– Спит?..
И снова переходил на дружескую говорню с длинными вдохами, как усы у медузы, и Булгаков знал, что его любят и желают ему добра, которого он не заслужил и всё испортил. Всё его ощущение заключалось в непомерном честолюбии, к сожалению, не реализованном. Это не могло быть смыслом жизни, это могло быть призывом к смерти.
Вдруг Булгаков услышал, как прибежали радостные, словно щенки, Дукака Трубецкой и Ираклий Вахтангишвили. И увидел в щёлочку, что последний радостно размахивал билетом на пароход. Он даже крайне энергично для ситуации сбацал лезгинку и гортанно кричал, как ишак в возбуждении:
– А-а-а!.. Асса!
– К нам пришли! – игриво дёрнула занавеску Тася.
Булгакову стало неприятно: ей всё ещё нравились чернявые обожатели.
– Что он говорит? – нервно спросил Булгаков, даже не делаю попытку подняться.
– Он! – по-грузински восторженно вскинул руки Дукака Трубецкой. – Хочет сказать, что по великому блату с тройной переплатой достал один-единственный билет на пароход «Илья Репин» в Одессу! Вах!
Слава, Богу! – подумал Булгаков, подальше от вас, проходимцев.
– У меня всё равно денег нет… – обречённо произнёс он, собираясь погрузиться в порошковый сон, и в голове у него, как всегда, предупредительно щёлкнуло, но он не понял, что это значит, и схватился за голову, забинтованную по всем европейским правилам черепно-мозговой травмы.
Зато поняла Тася.
– Не вздумай удрать в свою чёртову Турцию! – потребовала она, сверкнув по-королевски своими серыми, ледяными глазами. – Поклянись!
– Клянусь! – стиснул он зубы, не сколько от сути слов, а сколько из-за головной боли.
– Собирайся! – кричал по-своему Ираклий Вахтангишвили, – у тебе, красавица, «Илья Репин» через полчаса!
И она уехала со спокойной душой, обдав его, как ледопадом, на прощание взглядом своих серых, испепеляющих глаз:
– Я буду ждать тебя! Надеюсь, мы увидимся?!
Дукака Трубецкой боялся, что Булгаков раскусит его мелкобуржуазную личность, потому и уговорил Ираклия Вахтангишвили потратить последние редакционные деньги, дабы спровадить Булгаковых из Грузии подальше от греха.
Всё вышло скомкано, смято, не по-русски, противное душе и сердцу. И когда Булгаков остался один и уже не различал на корме «Илья Репине» дорогую его сердцу фигуру, ему стало совсем тошно. Он зашёл в кабак и опрокинул в нутро стакан местного пойма, которое громко именовалось коньяком, и загулял до рассвета.
А на рассвете к нему, пьяному и злому в компании мадам Гурвиц, её собачки Жужи и пары проституток посвежее, Ады и Зады, подсел шкипер Гоча, толстый, как бочонок с китовым жиром, пробормотал что-то дружеское и сунул в карман так, чтобы никто не видел.
– Это что? – Булгаков брезгливо вытащил и подслеповато рассмотрел десятитысячную купюру долларов.
Удрал-таки, сукин сын, понял он. Удрал, ну и чёрт с ним!
– Пусть едет в свою Россию и не возвращается! Так сказал он мн-э-э, – радостно поведал ему Гоча.
Он приоделся, от него пахло дорогим одеколоном, и даже бороду фасонно постриг на манер зрелого ишака.
И только тогда Булгаков вспомнил договор с лунными человеками и сообразил, что наделал. Ведь эти деньги отрабатывать надо, а я их уже пропил, и эта всамделишная, а не выдуманная подлость в метафизическом плане наложилась на его будущий заказной роман. Только Булгаков об этом стал догадываться гораздо позже.
На Турцию и даже Париж было маловато, а до Киева хватит в самый раз; и он понял, что это судьба и что деваться некуда. Однако вечером, превозмогая боль в голове и во всём теле, а главное – в израненной душе, поплёлся в порт. Ему шепнули, что, якобы, одна из шхун, то ли «Палацкий», то ли «Шефельд», намерена тайком, естественно, отплыть в Константинополь, и он, как дурак, топал все десять километров по железной дороге до мыса Махинджаури, и, к своему огромнейшему счастью, опоздал; уже в темноте, плохо ориентируясь на местности, вышел к незнакомой бухте и едва не попал в руки ЧК.
Его спасло то обстоятельство, что, по-видимому, кто-то из оцепления закурил и долго кашлял. Потом Булгаков услышал, лежа в траве:
– Всё снимаемся!
Он ещё подождал немножко, крадучись приблизился к обрыву и посмотрел: внизу вверх брюхом колыхалась шхуна да плавали с десяток трупов.
И ещё через неделю, когда «Илья Репин», совершая каботажный рейс, зашёл в Батуми, бежал с Кавказа как можно быстрее, здесь становилось опасно в прямом смысле слова.
В Москву! В Москву! – почему-то думал Булгаков, хотя минуту назад думал совсем наоборот. Но именно с Москвой он теперь связывал своё литературное счастье, как будто кто-то невидимый в одночасье поменял его точку зрения. Впрочем, если бы он прислушался, то, действительно, услышал бы, как непонятно где, то ли над туманным морем, то ли в белесых небесах самодовольно хихикали двое: Ларий Похабов и его напарник – Рудольф Нахалов. Их план удался абсолютно на сто процентов; и Булгаков висел на таком крючке, сорваться с которого он уже не мог даже при всём своём огромнейшем желании.
Глава 5
Москва 1921-25. Тайные измены
Москва была великолепна! Москва была бесконечна!
В Москве он вдруг ощутил себя в центре мироздания, в Москве его сразу и безоговорочно признали своим, исконно русским, чуть ли не сибиряком, и обычный презрительный кавказский вопрос «А кто ты такой?», даже не стоял на повестке дня. Может быть, потому что все коренные москвичи сгинули за пять лет гражданской войны и их место заняли другие, абсолютно разноплеменные, но схожие люди с окраин, и он был одним из них, мелкобуржуазным пережитком житейской мешанины.
Он ещё в Одессе, тоскуя, понял, что надо во что бы то ни стало начать написать роман о белой сирени, назло всем, всему чаморошному миру, несостоявшемуся Парижу и чёрному Батуми, иначе можно было сойти с ума. И эти тоску и страх он с тех пор носил в сердце, как кармическое искушение всех-всех перемен, которые он должен был пережить или уже переживал, и дурное предчувствие охватывало его до дрожи в коленках, и он напивался, чтобы ни о чём не думать, но и это не помогало, и он понял, что лунные человеки не такие уж дураки и изощренно домогаются его измотанной души, которая в исступлении, словно мотылёк, бьётся о лампочку мироздания.
В Москве он быстро стал забывать бородатый Кавказ, слишком много впечатлений было вокруг и главные из них – прекраснейшие из прекрасных женщин, все красавицы как на подбор, а главное – за ними нет страшных чучмеков, заросших медвежьей щетиной. На Тверской у Булгакова закружилась голова. Он ходил и выбирал свою Шамаханскую царицу, богиню любви, столп, опору, которой можно было поклоняться, однако без фанатизма, без скидок, как в юности, когда половое желание затмевало разум. Всё по-честному, думал он, вы мне красоту и нежность, а я вам – необъятную, бездонную любовь бесконечно талантливого писателя, хотя, конечно, абсолютно честно не получается, то чуть стара, то кареглаза (после Кавказа он их терпеть не мог), то небрежно одета, то всё при ней, но садилась в частную машину с частными госзнаками (а Булгаков этого не переваривал), то сумка не та, то калоши на ногу, и всё такое прочее, отчего кружилась голова и в чреслах развивалось томление, поэтому с некоторых пор Булгаков стал бояться сексуального зверя, который жил в нём.
Остропикая столица завораживала. Он знал, что где-то здесь должны быть тайные притоны и чудовищно большие деньги, он просто чуял их, как гончак – след, но деньги просто так не давались. И он решил взять их силой своего гения.
На Арбате ему предложили, секс без предохранения. Благо, у него, как у венеролога, был свой рабочий комплект; и он прогулял аванс, забравшись следом за сводней в какой-то тёмный подъезд, пропахший кошками, на пятый этаж, от былого величий которого над дверью остался лишь вензель «НК». Его провели в бархатный потертый будуар. Вышла худая, рыжая стерва, вполне даже в его вкусе, назвалась Декабриной, скинула пеньюар, легла, раздвинула ноги. Однако, вопреки ожиданию, ему не понравилось, и он решил тётками одноразового пользования больше не пользоваться, а завести себе большую, просто огромную, столичную любовь, от которой пересыхало в горле и кружилась голова.
Была ещё одна, высокая, широкобедрая делопроизводитель, Альбина Генералова, с пальцами двенадцатого калибра и обгрызенными
| Помогли сайту Реклама Праздники |