«Княгини Лиговской», 1836, ср. начало романа, где задан один из сквозных мотивов Петербургского текста, многократно воспроизводимый и далее [молодой чиновник, который чуть не был задавлен гнедым рысаком, везшим Печорина, — сочетание двух тем: «задумчивости», «мечтания» среди уличной суеты и социального неравенства], а также начало главы IV, о подверженности «странному влиянию здешнего неба» тех, кто провел свое детство в другом климате, и особенно главу VII... 40—50-е годы — оформление петербургской темы в ее «низком» варианте — бедность, страдание, горе — ив «гуманистическом» ракурсе, первые узрения инакости города, его мистического слоя — почти весь ранний Достоевский, включая и «Петербургскую летопись» (ср. также Аполлона Григорьева, чья роль в осознании Петербурга весьма значительна — оба «Города» [Да, я люблю..., 1 января 1845 года, и Великолепный град! пускай тебя иной..., 1845—1846], «Прощание с Петербургом», 1846, проза — «виталинский» цикл и др., особенно статья о Достоевском и школе сентиментального натурализма, но и Буткова, Некрасова, авторов многочисленных повестей о «бедных чиновниках», Победоносцева, Гончарова, В.Ф.Одоевского, начинавшего несколько ранее, Соллогуба, Панаева, Дружинина, недооцененного в плане петербургской темы М.М.Достоевского и др.), Белинский, Герцен («публицистический», отчасти «пред-историософский» образ Петербурга). 60—80-е годы — петербургские романы Достоевского (но и Григорович, Вс. Крестовский, Полонский, Писемский, Тургенев, Салтыков-Щедрин, Лесков, Случевский, Генслер, Михневич и др., из поэтов Тютчев, Надсон, Апухтин, тот же Случевский и др.). В начале XX века — центральные фигуры Петербургского текста — Блок и Андрей Белый («Петербург»); особого упоминания в этой связи заслуживают Анненский и Ремизов («Крестовые сестры» и др.), ср. также Коневского, рубеж двух веков, Мережковского, Сологуба, 3. Гиппиус, Вяч. Иванова, Кузмина, А.П.Иванова, старшего брата Евгения Павловича Иванова, автора повести «Стереоскоп» (1909, 1918), из числа лучших образцов петербургской гофманианы [«Эта повесть, — по отзыву Волошина, — безусловно новая и замечательная страница в области петербургской фантастики, начинающейся с „Пиковой дамы” и „Медного всадника”», см. Лица 3, 1993, 5 сл.] и др. С 10-х годов — Ахматова, Мандельштам, несколько раньше — Гумилев (но и Б. Лифшиц, Лозинский, Зенкевич, Зоргенфрей, Скалдин, Ходасевич, Садовской и др.). В 20-е (и до рубежа с 30-ми) годы — прежде всего Вагинов, стихи и проза которого представляют своего рода отходную по Петербургу, как бы уже по сю сторону столетнего Петербургского текста, но и Замятин («Пещера», «Москва — Петербург» и др.), С. Семенов («Голод» и др.), Пильняк, Зощенко, Каверин, И. Лукаш и др. И как некое чудо — гигантский шлейф, выплеснувшийся в 20-е годы и за их пределы: «петербургская» поэзия и проза Мандельштама и Ахматовой, завершающиеся «Поэмой без героя» и «петербургскими» заготовками к прозе (особо следует отметить «Беспредметную юность» А.Н.Егунова). В этом кратком обозрении не упомянуты многие другие фигуры и еще большее количество текстов, образующих как бы субстрат (или некий резерв) Петербургского текста и нередко бросающих луч света на те или иные детали его или же дополняющих уже известное новыми примерами.
Но в связи с темой Петербургского текста они не должны быть забыты, как и образы Петербурга в изобразительном искусстве, особенно в эпоху осознания и актуализации петербургской темы в начале XX века (начиная с художников круга «Мира искусства»), ср. также «Живописный Петербург» А. Бенуа (1902), труды Г.К.Лукомского, В.Я.Курбатова и др., а в несколько ином плане и П.Н.Столпянского, И.М.Гревса (в частности, рукописные работы 20-х годов) и др. В связи с петербургской темой в ее мифо-символическом захвате с благодарностью должны быть отмечены имена Евгения Павловича Иванова («Всадник. Нечто о городе Петербурге», 1907) и Николая Павловича Анциферова. Эмпиричность указанного состава Петербургского текста будет в известной степени преодолена, если обозначить наиболее значительные именно в свете Петербургского текста имена — Пушкин и Гоголь как основатели традиции; Достоевский как ее гениальный оформитель, сведший воедино в своем варианте Петербургского текста свое и чужое, и первый сознательный строитель Петербургского текста как такового; Андрей Белый и Блок как ведущие фигуры того ренессанса петербургской темы, когда она стала уже осознаваться русским интеллигентным обществом; Ахматова и Мандельштам как свидетели конца и носители памяти о Петербурге, завершители Петербургского текста; Вагинов как закрыватель темы Петербурга, «гробовых дел мастер». При обзоре авторов, чей вклад в создание Петербургского текста наиболее весом, бросаются в глаза две особенности: исключительная роль писателей — уроженцев Москвы (Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Григорьев, Ремизов, Андрей Белый и др.) и — шире — не-петербуржцев по рождению (Гоголь, Гончаров, чей вклад в Петербургский текст пока не оценен по достоинству, Бутков, Вс. Крестовский, Г.П.Федотов и др.; строго говоря, не-петербуржцами по рождению были и Мандельштам, и Ахматова), во-первых, и отсутствие в первом ряду писателей-петербуржцев вплоть до заключительного этапа (Блок, Мандельштам, Вагинов),во-вторых. Таким образом, Петербургский текст менее всего был голосом петербургских писателей о своем городе. Устами Петербургского текста говорила Россия, и прежде всего Москва. Потрясение от их встречи с Петербургом ярко отражено в Петербургском тексте, в котором трудно найти следы успокоенности и примиренности... Возможно, однако, и менее эмпирическое описание сущности Петербургского текста. В другой работе было показано, какими чертами «Преступление и наказание», как и некоторые другие произведения русской литературы, включаются в Петербургский текст. В этой части уместно поэтому ограничиться лишь некоторыми дополнительными соображениями о природе этого текста.
Первое, что бросается в глаза при анализе конкретных текстов, образующих Петербургский текст, и на чем здесь нет надобности останавливаться особо, — удивительная близость друг другу разных описаний Петербурга как у одного и того же, так и у различных (но — и это особенно важно — далеко не у всех) авторов, — вплоть до совпадений, которые в другом случае (но никак не в этом) могли бы быть заподозрены в плагиате, а в данном, напротив, подчеркиваются, их источники не только не скрываются, но становятся именно тем элементом, который прежде всего и включается в игру. Создается впечатление, что Петербург имплицирует свои собственные описания с несравненно большей настоятельностью и обязательностью, чем другие сопоставимые с ним объекты описания (например, Москва), существенно ограничивая авторскую свободу выбора. Однако такое единообразие описаний Петербурга, создающее первоначальные и предварительные условия для формирования Петербургского текста, по-видимому, не может быть целиком объяснено ни сложившейся в литературе традицией описания Петербурга, ни тем, что описывается один и тот же объект, а описывающий пользуется имеющимися в его распоряжении «штампами». Во всяком случае единство описаний Петербурга в Петербургском тексте не исчерпывается исключительно климатическими, топографическими, пейзажно-ландшафтными, этнографически-бытовыми и культурными характеристиками города (в отличие, например, от описаний Москвы от Карамзина до Андрея Белого, не образующих, однако, особого «московского» текста русской литературы). Нужно думать, что предварительные условия формирования Петербургского текста должны быть дополнены некоторыми другими, чтобы текст стал реальностью. Главное из этих других условий — осознание (и/или «прочувствование-переживание») присутствия в Петербурге некоторых более глубоких сущностей, кардинальным образом определяющих поведение героев структур, нежели перечисленные выше. Эта более глубокая и действенная структура по своей природе сакральна, и она именно определяет сверхэмпирические высшие смыслы, то пресуществление частного, разного, многого в общее и цельно-единое, которое составляет и суть высших уровней Петербургского текста (о «сакральном» см. далее). Тайный нерв единства Петербургского текста следует искать в другом месте. Подобно тому, как, например, в тексте «Преступления и наказания» мы «вычитываем» (= формируем) некие новые тексты (как подтексты) или как на основании всей петербургской прозы Достоевского строим единый текст этого писателя о Петербурге, точно так же можно ставить перед собой — применительно к Петербургу — аналогичную задачу на всей совокупности текстов русской литературы. Формируемые таким образом тексты обладают всеми теми специфическими особенностями, которые свойственны и любому отдельно взятому тексту вообще и — прежде всего — семантической связностью. В этом смысле кросс-жанровость, кросс-темпоральность, даже кросс-персональность (в отношении авторства) не только не мешают признать некий текст единым в принимаемом здесь толковании, но, напротив, помогают этому снятием ограничений как на различие в жанрах, во времени создания текста, в авторах (в этих «разреженных» условиях единство обеспечивается более фундаментальными с точки зрения структуры текста категориями). Текст един и связан (действительно, во всех текстах, составляющих Петербургский текст, выделяется ядро, которое представляет собой некую совокупность вариантов, сводящихся в принципе к единому источнику, хотя он писался (и, возможно, будет писаться) многими авторами, потому что он возник где-то на полпути между объектом и всеми этими авторами, в пространстве, характеризующемся в данном случае наличием некоторых общих принципов отбора и синтезирования материалов, а также задач и целей, связанных с текстом. Тем не менее единство Петербургского текста определяется не столько единым объектом описания, сколько монолитностью (единство и цельность) максимальной смысловой установки (идеи) — путь к нравственному спасению, к духовному возрождению в условиях, когда жизнь гибнет в царстве смерти, а ложь и зло торжествуют над истиной и добром. Именно это единство устремления к высшей и наиболее сложно достигаемой в этих обстоятельствах цели определяет в значительной степени единый принцип отбора «субстратных» элементов, включаемых в Петербургский текст. В этом контексте стоит обратить внимание на высокую степень типологического единства многочисленных мифопоэтических «сверхтекстов» (текстов жизни и смерти, «текстов спасения»), которые описывают сверхуплотненную реальность и всегда несут в себе трагедийное начало, подобно Петербургскому тексту от «Медного Всадника» до «Козлиной песни». Участие этих начал в Петербургском тексте, может быть, четче всего объясняет различие между темами «Петербург в русской литературе» и «Петербургский текст русской литературы». Хотя единство устремления, действительно, в значительной степени определяет монолитность Петербургского текста, нет необходимости преувеличивать ее значение. В любом случае Петербургский текст — понятие
|