ничего не значат или значат то, что ты не думаешь. Кто в этом виноват? Естественно, тот, кто тогда жил. Кто за него подумает? Неужели товарищ Сталин? Тому некогда думать, надо клепать из людей стальные заклепки. Или тем более осмелится и скажет, что думает? Всех, кто думает, уже вывезли на пароходах за границу или отправили валить лес: такое занятие более полезное для индустриализации. Вместо мыслящих за дело мысли взялись пишущие. Ведь в России поэт или писатель больше, чем поэт или писатель. Ладно, пусть и пророк тоже. Но ему, этому поэту и писателю, этого мало, - ему подавай и мыслителя в придачу. Но пророчествовать не для того, чтобы разродиться мыслью. Речь пророка, как вода, льется не для рождения мысли, а вместо мысли.
Кстати, для слова мало одного слова, требуется еще и мысль, которая едина с ним. Но слово советской литературы смогло обойтись без мысли. Об этом думал Василий Иванович, рассказывая филологам о советской философской литературе. Он чувствовал себя, как читатель этой литературы, находящимся в бочке или в яйце, вроде киника или аскета, в котором так тесно для мысли, что не с кем поговорить. Да, и о чем и, главное, с кем говорить? В советской действительности приходилось философствовать не мыслью, а телом, кулаком, доказывая всем, что добро должно быть с кулаками, которыми следует хорошо работать, чтобы расчистить себе путь к корыту с ценностями. По мере того, как жизнь советских людей становилась лучше, богаче, веселей, у них происходила переоценка ценностей, - одни из них идейного, общего, коллективного содержания уступили свое место другим, уже частного и материального содержания, не выдержав испытания постукиванием молоточком идеологии по голове. Многие стучали на многих и, наконец, достучались до общества массового употребления. Ели бы Ницше знал, к чему приведет его манера, метод простукивания былых ценностей жизни, получив массовых характер, он, наверняка, задумался бы и перестал стучать, как дятел, нести всякую, не проверенную логикой, а не грамматикой, отсебятину.
- У нас, как всегда расположенных сбоку припека, в данном случае отрезанных опущенным Сталиным тяжелым занавесом от мировой закулисы, - делать нечего, - стали смотреть не на мир, а на самих себя. В результате появились доморощенные, атипичные мыслители в простонародном виде поэтов и писателей. Все прочие господа мыслители вкупе с господами поэтами и писателями уехали за границу. Некоторые потом вернулись, чтобы писать на своем родном языке. Ну, кому нужен русский язык в Европе? Эти господа, йоги советской беллетристики, от нечего делать стали разглядывать и расковыривать собственный пуп. В этом они нашли смысл своей жизни, возомнив себя, вроде пупа земли.
Ну, как же, они непосредственно стали описателями жизни трудового народа, впервые в истории человечества взявшего власть в свои мозолистые руки, чтобы управиться с собой. Но справились ли советские писатели с описанием новой жизни? Все ли люди «вылезли из грязи в князи», как их герои? Одного описания для этого мало. Из народа повылезали только новые господа, товарищи-начальники. Так и из советской литературы получилась только одна социал-реалистическая квашня. Вместо смысла, как завязки-закваски, она держалась на одном честном слове болтуна-рассказчика, подкованного стальными заклепками идеологии.
Одно нравилось Василию Ивановичу в работе с филологами, это то, что приходилось иметь дело с девушками. Здесь было не одно эстетическое удовольствие мужчины-преподавателя, но и радость говоруна, что его слушают, а девушки умеют и любят слушать ушами. Парни же любят сами поговорить, независимо от того, есть ли что им сказать. Или они любят глазами, любят то, что могут показать им девушки, а они пощупать их за одно и то же место. Поэтому приходится ходить перед ними кругами и демонстрировать всякие условности, чтобы не обидеть их чувство мужского достоинства, вместо того, чтобы делать дело, - мыслить мысль.
Ходить вокруг да около научило советскую интеллигенцию продолжительное обслуживание на ниве просвещения невежественной массы народонаселения и стоящего над ним начальства, которое было просвещено в той же мере, что и остальное население. Приходилось быть промокашкой для общего сознания-размазни или узкой прокладкой между тонким слоем крема и толстыми слоем теста, а то и короткой промежностью между узкой щелью власти избранных и широкими воротами для всех прочих. Хождение кругами вокруг предмета внимания способствует его всеохватному обозрению со всех сторон, что наводит на размышление в целом как умной связи частей-сторон одно и того же.
Перебирая советских писателей в своей памяти, Василий Иванович не мог найти ни одного, которого он любил почитать. И только опустившись на дно своей укороченной возрастом памяти, он нашел пару имен писателей, творениями которых зачитывался в детстве. Это были детские писатели Алексей Толстой и Александр Беляев. Василий Иванович серьезно считал фантастов писателями для умственно недоразвитых читателей, какими являются дети, разумеется, включая в эту категорию читателей и так называемых «взрослых детей», то есть, наивных, инфантильных людей, у которых с годами, если не веками, так и не появилось собственное самосознание. Фантастика, начиная с произведений ее основателя, Жюля Верна, так и «не вышла в люди», в настоящую литературу с обочины науки, которую она популяризировала, представляя в художественном образе, но не схватывая в сути, в смысле понятия. Ну, скажите на милость, кому интересно читать про быт рядовых ученых, который старательно описывал такой советский писатель, как Даниил Гранин. Уж лучше почитать про фантастические открытия ученых будущего, вроде английских ученых, о которых пишут в газетах.
Повзрослев и избавившись от гиперболических комплексов «инженеров душ» и «говорящих профессорских голов», он взялся за взрослые романы Алексея Толстого, но так устал от хождения по мукам, как читатель, что не осилил не только роман мазохиста, но и даже хрестоматийный роман о «Петре Великом». Он припомнил, что мазохистское копание этого автора в ужасах немецкого порядка довело его до преждевременной смерти. Тут он припомнил уже другого мазохиста – актера-каратиста, - который умер от наслаждения быть подвязанным за собственные яйца в одном из борделей Бангкока. И в самом деле, чем является чтение романов, как не отложенным удовольствием мазохиста, эротический интерес которого автор возбуждает, соблазняя его тем, что покажет то, что утаил от читателя, потом, на следующей странице, уподобляя себя алкашу, уверяющему, что это последняя рюмка, употребив которую, он точно завяжет сюжет. Но читатель напрасно ждет, ибо писатель продолжает развязно водить его за нос, кастрируя окончательное читательское удовольствие. Тем самым он превращает чтение в ужас без конца.
- Интересно, тому, кто много читает современную литературу, есть большой шанс схватить проста…
И тут Василий Иванович поймал себя на мысли, точнее, на глупости что высказал ее вслух. Он не договорил ее, но понял по царящей тишине в аудитории, от которой он буквально похолодел и оцепенел от смущения что студенты догадались о его опасениях.
- Теперь вы, Василий Иванович, понимаете, почему молодые люди не читают литературу, несмотря на ваши рекомендации читать оную, - поддел его Игнат под смешки сокурсниц. – Минздрав рекомендует в таких случаях мягкое порно.
- Я тут говорю о соцарте, а вы советуете мне заняться порнографией. Небо и земля. Знаете, Игнат, я служитель небесной Афродиты, а не земной. Во как раз современная литература, а не литературная классика, например, XIX века, делает человека больным. Конечно, советская литература не порнография.
- Зря, - возразил Игнат.
- Да, что ты заладил порнография, порнография. Скажи проще: откровенная литература. Прежде была сокровенная, таинственная, женская литература. Теперь она грубая, мужская, – вывела Марьяна, поправляя бежевую кофточку на своей округлой груди, предположив, - наверное, поэтому, вам, Василий Иванович, она так нравится.
- Литература или грудь? – предположил уже Евгений.
- Тебе завидно? – спросила его Марьяна, поворачиваясь в разные стороны, чтобы показать свой атрибут во всей красе.
- Василий Иванович, вам не кажется, что женская грудь является таким же архетипическим героем классической литературы, как красный галстук пионера являются героем детской советской литературы? – спросил доцента все тот же Игнат.
- В том смысле, что тот и другой модус субстанции женщины и пионера возбуждают по-разному мотивированную публику? Ну, тогда не грудь, а сама женщина является героиней, вроде мадам Бовари, грудью проложившей себе место в классическую литературу. Ее грудь может служить метафорой, вернее, метонимией кормилицы, вскормившей роман воспитания прекрасных чувств для несчастных жен, находящих утешение в объятиях неверных любовников.
- Но как же быть с маркизом де Садом, который прославился своими романами воспитания для красных от стыда девиц, - возразил Евгений.
- Вы не правы, Евгений. Маркиз де Сад писал не для невинных девиц, а для галантных дам. Спасибо вам, что вы напомнили нам о былом существовании классического романа соблазна. Этот роман об опасных связях стал в следующем столетии романом исповеди сына века – романтика с несчастной душой, которого бросила его возлюбленная только для того, чтобы стала соблазнять ее подруга, показывая герою свою прелестную ножку, которую она задрала ради эстетического удовольствия. Романтики соблазнили читателя душевными переживаниями, перенеся его эротическое внимание с чувственного ощущения на чувствительное восприятие.
Так вот я не вспомню ни одного советского романа, даже повести или рассказа, который заставил бы меня зачитаться собой. Тем не менее в XIX веке был такой и не один, к которому я не один раз возвращался.
- Дайте, я угадаю какой! Это роман Достоевского? – протараторила Лариса.
- Верно. Но роман не только Достоевского, а еще и Льва Толстого. Им сравни трагедии Софокла, Шекспира и Шиллера, поэмы Данте и Гете.
- И роман «Дон Кихот»? - предположила Марьяна.
- Автор плутовского романа на любителя, - ответил Василий Иванович, невольно подумав про себя, о том, не мнит ли она себя русским подобием Дульсинеи Тобосской, а его Дон Василием. - Мне предпочтительнее де Унамуно. Хотя в детстве я прочел все собрание сочинений Мигеля де Сервантеса Сааведра в пяти томах и почитывал испанскую драму, тех же Лопе да Вегу, Тирсо де Молину и Педро Кальдерона. Мне нравилась итальянская новелла Возрождения и старорежимная французская изящная и философская словесность, английская литература XVIII – XIX века от Филдинга со Стерном до Стивенсона, естественно, многое из континентальной литературы XIX века. И все равно, даже роман уже XX века, роман-анамнез Марселя Пруста, курортный роман Томаса Манна или «роман без свойств» Роберта Музиля, а также интеллектуальный роман Колина
| Помогли сайту Реклама Праздники |