Портрет девушки в розовомостаться с Зойкой наедине, ни встретиться с ее родителями: те отбыли куда-то, то ли на конференцию, то ли на конгресс, а может, просто к теплым морям. По случаю внезапной свободы у Зойки собирался бомонд, причем с ведома и при поощрении предков. Пафнуткин, с которым Зойка хотела меня познакомить, обещался быть.
В огромной квартире, в которой смело могла утонуть вся наша общага, стоял дым коромыслом. Весь бомонд курил. Я пришел вместе с Зойкой – но народу было уже полно. На номинальную хозяйку обращали внимания не больше, чем на кошку. Некоторых я узнавал: был там и исполнитель знаменитого шлягера «Холера драная, моя Германия», и телеведущий Малахов, в обычном галстуке-бабочке и почему-то в тренировочном костюме, и скандальная прима-балерина – пьяная и тоже с сигаретой… Несколько человек образовывали центы тяготения, к которым устремлялись прочие. Доносилось:
- Она, понимаешь, думает, что танцует – а сама только поднимает ноги. Ну что там я такого не видал, в местах, откуда ноги?...
… - а за съемочной площадкой как раз наливали. Хендрик нализался и полез к режиссеру. А главреж только по имиджу нетрадиционный, а на самом-то деле вполне себе мужик. И ка-ак врежет Хендрику, чтобы ничто танцевать не мешало. Все равно они ему ни к чему…
… - как я есть крутой музикмейкер, а твой Гаврилов – полное говно, ему бы только скрипку перепиливать. Подумаешь, скрипка – пусть он без скрипки сыграет…
Зойка подвела меня к мордатому волосатому мужику, который сидел один на огромном диване перед сервировочным столиком. На столике были замысловатая бутылка и тарелка с бутербродами и окурками. Мужик явно косил под богему начала прошлого века: галстук в крупный горох, бархатная куртка, широченные мятые штаны и туфли с галошами составляли его одежду.
- Пафнуткин, композитор, так сказать, – представился он. – Вы, как понимаю, Федя Карманов? Мне про вас Зоя Карловна поведала. Похвально, молодой человек. Так настойчиво проповедовать в пользу традиционных ценностей в наше время – это подвижничество…
«Ну вот, она еще и Карловна» - пронеслось у меня в голове. «Про какие-такие ценности он несет?»
- Зоя, в этом доме есть стаканы? Вы же знаете: истина без смазки в голову не пролезет. Я из горла наливаюсь, но пить из флакона по очереди в хороших домах не принято…
Зойка принесла посуду, мы приняли по доброму стопарю, я почтительно внимал, композитор вещал. Рёк. Проповедовал и мессианствовал.
В общих чертах его речь сводилась к следующему. Произведение искусства ровным счетом ничего не стоит само по себе. Оно – лишь знак или система знаков, которые должны породить в слушателе или зрителе (их он упорно называл юзерами) ряд эмоций и мыслей, запланированный творцом произведения. Когда Шекспир пишет о страсти Ромео и Джульетты, то он использует колоссальную по масштабу надстройку, созданную предшественниками: юзер должен знать язык, на котором написана пьеса, понимать, что такое Верона, каковы сословные и имущественные различия Меркуцио и Тибальда, принимать разницу между убийством в жизни и имитацией такового на сцене, разуметь, что Италия – это не Британия, и Италия театральная – не Италия историческая… Наконец, он обязан догадываться, чего хочет от него автор и покорно идти у автора в поводу.
Язык искусств развивался многие века – с той поры, как обезьяна слезла с дерева и размозжила голову другой обезьяны не ради еды, но для удовольствия. Сей момент и знаменовал появление человека, сиречь обезьяны окультуренной. Но дикое, стихийное и бессмысленное разрастание культуры породило и обратный эффект в полном соответствии с гегелевским принципом отрицания отрицания: освоить этот язык в полной мере невозможно, в нем множество неоднозначностей и противоречий, музыканты не понимают словесников, китайцы не разумеют европейцев, а от замысла художника до эмоционального оргазма юзера лежит столько ступеней перевода, и столько искажений будет на каждой ступеньке культурной лестницы, что до финиша доберется в лучшем случае огрызок авторского замысла, искореженный и измочаленный. Теперь культура не столько объединяет людей, сколько разделяет их.
- Вот я – композитор, - вещал Пафнуткин. - Композиторы, как известно, сочиняют музыку. Но музыка – это не «трень-брень по струночкам», это тот эмоциональный отклик, который должен родиться. И автор начинает колдовать: метроритм, мелодия, полифония, композиция, оркестровка, аранжировка, специфические навыки музыкантов, дирижер, мать его, палкой машет… А что в итоге? А в итоге половина слушателей в филармонии похлопает и даже покричит «браво», суча от нетерпения ножками: когда же эта какофония закончится? Другая же половина будет полагать, что слушали реквием, в то время как автор замыслил Оду радости. Оркестранты будут обсуждать гонорар автора, полагая, что если кто-то и вытащил эту мерзость, то это они, дирижер же будет подумывать, что с такой музыкой не стыдно и за границу съездить – «у них что ни гаже, то лучше». И какой из всего этого вывод? А вывод простой: искусства нуждаются в новых языках, сокращающих путь от творца до юзера. В музыке вместо нот и сотрясения воздуха посредством струн, дерева и металла нужно напрямую записывать поток эмоциональных состояний и скармливать его слушателю. - Впрочем, вот, посмотрите, – и он протянул мне лист бумаги, похожей на нотную. – Вот значок «Пр» , он означает прострацию, а вот этот – «Гр» - символ грусти, то бишь минор. Мажор у нас будет «Мр». Тактовые черты размечают ритм, значки друг над другом суть комбинации эмоций. Вам ясна суть?
Суть была ясна: передо мной сумасшедший, зацикленный на идиотских «Мр» и «Пр». Но не скажешь же этого в лицо?
Мы выпили еще. Скоро Зойка окликнула меня, и мы с Пафнуткиным распрощались – но сначала он дал свою визитку.
Я впервые оказался в ее комнате. Меня охватила робость, но, слава богу, кровати в той комнате не было. Зато имелся компьютер.
- Ты хоть понял, с кем разговаривал? – спросила Зойка. - Смотри, чучело.
Она быстренько разыскала в интернете статью «Валериан Пафнутский», изложенную в Википедии. Тут только до меня дошло, что Иван Пафнуткин и великий создатель метамузыки, Валериан Пафнутский, одно и то же лицо. Впрочем, вживую с метамузыкой я не был знаком.
Как странно устроено сознание! Если рассуждения какого-то там Ивана Пафнуткина показались мне бредом умалишенного, то авторитет Валериана Пафнутского заставил по-новому взглянуть на его идеи и наполнил их смыслом. Я вновь и новь повторял цепочку рассуждений и обнаруживал в ней здравый смысл. Груды здравого смысла!
Глава 3. Бунт
В то время для студентов Академии вход в Третьяковку был бесплатным. Я часто, особенно зимой, бродил по музею или копировал там картины.
Как-то в начале октября как мы пошли с Зойкой в Третьяковку. У входа стояла небольшая толпа с плакатиками: «Нет буржуазному растленью!»; «Православная культура – основа будущего процветания России!»; «Сатанинские картинки – на костер!». Толпа казалась привычной и вполне мирной. Если бы мы знали, чем всё кончится в тот день!
Пожалуй, стоит описать обстановку того года, потому что ее отображение в нынешних учебниках мало соответствует действительности. Историк подобен человеку, созерцающему мух на столе. Поясню: если по вашему столу ползает, скажем, сотня мух, и кому-то взбредет в голову спросить: сколько мух смотрит на север, а сколько – на юг, то, вероятнее всего, вы скажете, что в каждую сторону обращено около половины голов. На самом же деле вы невольно попадаете в плен семантики и ответ неверен: расположение мух относительно сторон света хаотично, мухам плевать на то, в каком направлении солнце встает или заходит. Но услужливое сознание в любом хаосе стремится отыскать систему. Вот так же и историки в мешанине человеческих страстей и устремлений отыскивают порядок, которого нет. Но историки выпячивают одни факты и напрочь забывают о других, и вот – о чудо! – система и в самом деле вырастает. Правда, только на бумаге и в головах обволошенных школьников.
Разумеется, какие-то тенденции есть, но они случайны и слабо выражены. Так муравьи тащат в муравейник гусеницу: та вся облеплена кусачими тварями, и каждый из муравьев вполне мог бы с гусеницей справиться в одиночку, но суетливые мураши действуют кто во что горазд и направляются туда, куда указует их муравьиный бог и насекомое разумение. В результате гусеница едва-едва движется, хотя и в нужном направлении.
Вот так и в 2017 году в обществе царила полная неразбериха. Церковь, по закону вроде бы отделенная от государства, государством же и заправляла. Началось все с идиотского «Закона о защите чувств верующих», вроде бы вполне разумного, но не имевшего противовеса и четкой договоренности о том, что можно считать оскорбительным, а что верующий обязан со смирением проглотить. Всякий атеистический чих воспринимался воцерковленной братией, как покушение на самые сокровенные чувства. Стоило кому-то мимоходом брякнуть, что-де бога нет, как верующие поднимали вой: «Караул, атеисты насилуют, оскорбляют идеями мерзостными, в светлое плюют гноем и калом!» Равным образом церковь ополчилась и на школу, и вскорости преподавание дарвинизма было запрещено, поскольку суды не справлялись с потоком заявлений от верующих, требующих наказать, посадить, запретить и защитить от.
Неверие вдруг сделалось постыдным – вроде венерической болезни или недержания мочи. Публично признаться в атеизме или даже стыдливом агностицизме стало так же неприлично, как пукнуть во время венчания. Все стали признаваться в самой истовой религиозности, и к 2016 году газета «Вестник Святейшего Синода» писала: «Доля верующего населения России неуклонно растет. У нас всего два процента безбожников – а скоро и тех Господь приберет к себе». Признаюсь: я тоже по требованию деканата принес справку о том, что крещен в православной вере, захаживал в церковь при Академии и шептал там, имитируя молитву. Не оправдываясь, скажу, что стадный инстинкт неистребим, а я не меньший конформист, чем все прочие. Легко судить о временах, в которые не жил, и осуждать их. Помню, как мы поражались покорности людей сталинской эпохи, но сами были так же беспомощны в струях общественных течений, струй этих не замечая…
Дальше – больше: долгогривые ополчились на театр. «Вертепы порока» подверглись жесточайшей цензуре, которой, если следовать букве закона, как бы и не было. Просто у режиссеров, ставивших неугодные епархиям спектакли, вдруг обнаруживались неуплаты долгов, неисполнение контрактов, порочащие связи – и за сим следовало снятие и замещение кем-то, вечно бормочущим под нос и осеняющего себя крестным знаменьем. Общественные худсоветы с обязательным присутствием «батюшек» стали обыкновенны. К мнению мэтров никто не прислушивался. Захарову, вставшему на защиту провинциального режиссера, дали окорот: «Ты, паскуда, в Великий пост спектакли ставил с бабами в пеньюарах, и бабы те пили крепкую и жрали скоромное, тебя самого надо на цепь посадить и епитимью наложить!»
Для меня остается загадкой, почему не было межконфессиональной грызни. Может быть,
|