Произведение «Омен: Девчушка-чертенюшка» (страница 1 из 51)
Тип: Произведение
Раздел: Фанфик
Тематика: Фильмы и сериалы
Темы: любовьотношенияромантикаиронияпамятьисторияшколамирженщинаприключениялюдивыборстрастьВоспоминаниявойнадружбаРоссиялитературасемьярелигия
Автор:
Оценка: 4
Баллы: 1
Читатели: 27
Дата:
Предисловие:
Сказочка про паршивенького, шелудивого и мерзкого чертенёнка — чернявую лупатую малолетнюю девчонку по имени Делия, — горе-чертовка, которую хочется схватить за шиворот и дать хорошего пинка под зад, чтобы не мешалась под ногами. Этакая «плохиш в юбке», низкопробные выходки которой пресекаются родительской поркой раз и навсегда.

Омен: Девчушка-чертенюшка


Нашему неустрашимому Герою является Видение а затем совершается Свидание



За серыми крепостными стенами одного маленького города простиралась просторная площадь. Она была особенной, ведь являлась центром, вокруг которого вращалась вся городская жизнь. Камни мостовой, отполированные временем, блестели под солнечными лучами. В самом центре площади стоял старинный фонтан, который тихо журчал, словно ведя беседу с ветром и передавая местным воробьям последние новости.

По утрам площадь наполнялась живыми звуками — весёлым смехом детей и звонкими голосами торговцев:

— Яблоки медовые, вишни сахарные! — провозгласил старик, и его голос зазвучал, как мелодия. — Сладкие, как первая любовь, румяные, как девичий стыд!

— Мед липовый, цветочный! — объявила женщина, её лицо светилось от энтузиазма. — В ложке — как лучик солнца, а на языке — настоящий рай!

— Глиняные горшочки, расписные крынки! — с хрипотцой произнес мужчина, и его голос звучал так, будто каждое его слово было отточено многими годами традиций. — В таких горшках кашу варить — как в печи томить, а на столе они — сама красота!

Детишки носились между прилавков, распугивая толстых голубей. Старики, укрывшись в тени лип, рассказывали небылицы о дальних краях, где море поёт свою баюкающую песню, а звёзды перешёптываются по ночам. А уж когда приходила весна!

Жонглёры подбрасывали в воздух разноцветные шары, будто радугу ловили. Музыканты выводили такие мелодии, что ноги сами пускались в пляс. Девушки в пёстрых платках кружились в хороводе, а их смех переливался, как ручейки после дождя. Даже зимой площадь не засыпала. Люди грелись у костров, делились горячим чаем да историями, а ребятня лепила снежных великанов — таких огромных, что, кажется, могли бы достать до луны.

— Помнишь, как мы строили снежного великана, что был выше колокольни? — спрашивала однажды бабушка, кутаясь в узорчатую шаль.

— Ещё бы! — восклицал её внучок, подпрыгивая на месте. — А потом ты рассказывала, как звёзды по ночам распевают песни!

— Эта площадь всё помнит, — улыбалась старушка, — каждый смех, каждую слезинку, каждую песенку...

Но в тот день площадь затаила дыхание. Не было слышно ни весёлых криков, ни перезвона монет, ни топота детских ног. Только тяжёлый шёпот да тревожный шелест одежд. Даже ветер притих, застряв между камнями мостовой. А посреди площади, перед шеренгой стражников в блестящих кирасах, стояла девушка. Руки её были стянуты верёвками, платье изорвано, но держалась она с такой гордостью, будто на ней было парчовое платье, а не лохмотья.

— Ты осмелилась разбить священный кувшин! — гремел командир, и голос его звенел, как упавшая на камни сабля. — Ты выпустила свет, которому не положено светить! За это ты поплатишься жизнью!

Девушка подняла голову. Глаза её горели тихим, но неугасимым огнём.

— Вы можете отнять мою жизнь, — прозвучал её чистый голос, — но свет уже свободен. Он теперь — в каждом из вас.

Толпа зашевелилась, будто колосья на ветру.

— Она говорит правду... — прошептала молодая мать, прижимая к груди ребёнка. — Я видела тот свет... Он был тёплый, как первое солнце после зимы.

— Молчи! — прошипел сосед, но сам невольно сжал натруженные ладони.

Командир презрительно скривился:

— Ты всерьёз думаешь, что эта жалкая орава что-то изменит? Да они же покорные овцы, дрожащие от страха!

Девушка улыбнулась — не победно, а как улыбаются, зная что-то очень важное.

— Посмотрите друг другу в глаза, — просто сказала она.

И люди посмотрели. И увидели — страх тает, как снег под весенним солнцем.

— Довольно! — взревел командир. — Привести приговор в исполнение!

Сабля сверкнула в воздухе. Толпа замерла, но никто не зарыдал и не бросился бежать.

— Буря... — прошептал кто-то.

— Буря грядёт! — подхватил другой.

— БУРЯ ГРЯДЁТ!!! — прокатилось по площади.

Старый кузнец, руки которого помнили вес каждого молота, поднял свою могучую длань.

— Она освободила свет. Теперь он светит из наших глаз.

— Но что мы можем? — дрогнул чей-то голос.

— Всё, — тихо сказала женщина, прижимая ребёнка. — Если перестанем бояться.

И тогда малыш на её руках вдруг засмеялся и потянулся к небу:

— Смотрите! Звёзды стали ярче!

Все подняли головы. И правда — звёзды горели так ярко, будто собрались в хоровод. И тогда крепостная стена содрогнулась. По древним камням побежали трещины. И сквозь них хлынул свет — тот самый, что девушка выпустила на свободу.

— Вперёд! — прогремел кузнец.

И люди двинулись. Не бросились, не побежали — пошли ровно и неотвратимо, как приливная волна. Стражники отступили. Даже командир, вдруг поблёкший, как выстиранное знамя, попятился, роняя оружие.

— Вы... Вы не смеете... — бубнил он, но слова его терялись в нарастающем гуле.

— Мы не просто люди, мы — буря, — просто сказал кузнец. — а буря не спрашивает, можно ли!

И стены крепости рухнули с каким-то облегчённым вздохом — будто тяжёлые цепи наконец разомкнулись. А на том месте, где пала девушка, вырос необычный цветок — будто сотканный из солнечных лучей. И каждый, кто проходил мимо, чувствовал, как в груди становится теплее. Потому что свет, однажды вырвавшийся на волю, уже невозможно запереть. Даже в самом крепком кувшине.

...666...

Мальчик моргнул, прогоняя образы сна, но они не исчезли сразу, цеплялись, как липкие листья: фонтан, болтающийся посреди мостовой, над которым хлопочут воробьи, шары, метко подброшенные ввысь, и девушки, смех которых играл на ветру, как стёклышки в детской мозаике. Потом — как если бы солнце рухнуло за горизонт — тьма, верёвки на руках девушки, искра сабли, затаённый ропот толпы. «Буря грядёт», — кричала она, словно желая одним этим словом сокрушить городские стены.

Саша приподнялся на локтях. Тело ломило после сна на жёстком полу, и простыня, скомканная под боком, уже остыла. Он сел, скинув шинель, и провёл рукой по лицу — пальцы тёплые, но лоб холоден. В ушах ещё звенело. Несколько мгновений он сидел, прислушиваясь: из кухни не доносилось ни звука, но это не вызывало тревоги — мать, верно, уже возилась у плиты, подкармливая огонь и шумно дыша над чугунной кастрюлей.

Комната была узкая, потолок — низкий, а стены не обиты ничем: голые брёвна, закопчённые и местами потемневшие от сырости. В углу — табурет, на котором свисал отцовский кафтан, сшитый ещё до того, как отец ушёл. Саша всегда вешал его туда, словно тот мог вернуться и надеть. На полу рядом — пара валенок, один из которых был с подмёткой, другой — обвязан верёвкой. Он зевнул, вытянулся, встал босиком и осторожно ступил к двери.

Щель под ней уже просвечивалась — из кухни тянуло светом и лёгким запахом подгоревшего хлеба. Саша остановился, прислушиваясь. Никаких голосов. Никаких шагов. Только глухой стук — неясно: капля ли в чане, или ложка в миске. Он знал: мать не любит, когда он ходит утром, как привидение, — «Ещё сквозняк тебя ухватит, сгинешь!», — но всё равно медлил, будто боялся, что, открыв дверь, потеряет нечто важное, что ещё дрожало в воздухе после сна.

Он знал, кто он: мальчик, сын кухарки, живущий у господ в доме, не имеющий ничего своего, кроме сна. Он знал, что война идёт где-то далеко, но всё равно рядом: она была в глазах взрослых, в газетах, которые Джин Йорк приносил с улицы, в тяжёлом молчании, которым сопровождались разговоры на кухне. Саша слышал, как мать однажды шептала про «японцев» и «корабли», но не понимал — ему, в сущности, всё равно, кто с кем. Ему было важно, что барышня с прошлой ночи уже не кашляет и что дороги на Кирочной стали грязнее.

Саша шагал босыми ногами по ледяным половицам, словно на батальонную службу, каждый шаг отдавался в груди затаённым стоном. Сон — тот, странный, что остался в нём как будто живой — не отпускал. Будто лепестки того цвета не только в сердце его проросли, но и в теле рассыпались: ноги ватные, виски звенят. Но то была не болезнь, а чувство, как после долгого бега — тяжёлое, но не совсем противное. Он шёл, озираясь: полутёмный коридор ещё дышал ночной тишиной, но на кухне уже слышалось: посуда гремит, дверца печки скрипит, и мать его, Пелагея, ворчит себе под нос так, что и слова не разобрать, но всё понятно.

Сквозь приоткрытую дверь пахло хлебной коркой, молоком, сгоревшей щепой — утро в доме Йорков начиналось, как всегда, с кухни, и всё — как вчера, как позавчера. Но сегодня Саша не хотел туда — ни к щётке, ни к лохани, ни к проклятой тыкве, что нужно чистить, пока пальцы не окоченеют. Он стоял перед дверью, как перед начальством, у которого нужно выпросить отпуск. Собрался, втянул носом воздух, и, кряхтя, толкнул дверь.

Мать стояла у плиты, сгорбленная, будто всю ночь провела в том же положении. В чепце, с закатанными рукавами, её широкие плечи казались ещё шире. Не оборачиваясь, она сказала сухо:

— Проснулся, соколик? Поди-ка воды принеси. И не той, что из бочки, а свежей с колонки.

Саша подошёл медленно, с виноватым лицом, переминаясь с ноги на ногу. В голосе его дрожали нотки не столько слабости, сколько притворного болезненного лепета:

— Мам, мне что-то нехорошо... В груди, как будто давит... И в голове звенит... Ночь всю в ознобе провёл...

Мать подняла брови, не оборачиваясь.

— Озноб у тебя... — буркнула, перекладывая кастрюлю. — Ночью на печку лез, а теперь — озноб. Вот у меня — ознобу нет, хоть с самого рассвета на ногах.

Он молчал. Она повернулась — в лице её была знакомая тяжесть: любовь, стёртая до мозолей, и усталость, как у лошади под хомутом. Смотрела в него, будто бы видела насквозь. Потом вздохнула — не громко, но сдавленно, и сказала:

— Ладно. Ступай. Десять минут тебе, и только попробуй на подольше, я тебя!.. — она шутливо погрозила мальчику скалкой. — Когда придёшь, чтобы и ведро принёс и картошку перечистил!

Саша вдруг шагнул к ней, обнял за талию крепко, как будто не отпускал, а спасал, и ткнулся носом в её бок.

— Спасибо, мам... Мам... ты у меня самая-самая...

— Ишь ты, нежный какой, — пробормотала она, но не оттолкнула, только плечами повела, будто бы снег смахнула. — Беги уж. А не вернёшься — хлеба не дам.

Он выскочил из кухни с лёгкостью, будто не по полу шёл, а скользил по воздуху. Ступени под ногами гудели, как струны. Сердце билось, как барабан — не от страха, нет. От предвкушения. Он вскарабкался на второй этаж и вдруг остановился у самой двери в комнату, где спала дочь господ. Дверь была закрыта, но ему казалось: слышит, как она дышит. Или это он? Стук сердца гремел в груди, как война.

Он стоял перед дверью, не двигаясь, как часовой у царских врат, и глядел на тёмное дерево, будто в нём сокрыта была не комната, а тайна. Казалось бы — просто дверь, таких в доме множество. Но за этой пряталась целая история, и память, словно тёплый ветер, шептала ему в ухо, натягивая сквозь время образы ясного майского дня, будто бы освещённого не солнцем, а золотом.

То было два года назад, и ему самому было семь. День был звонкий, как стеклянный колокольчик. У реки Фонтанки стояли люди, смеялись, угощались пирожками, а в воздухе пахло малиной и скошенной травой. Он не сразу её заметил — в толпе она казалась старше, важнее, почти взрослой: в светлом платье, с длинной тёмной косой и белой шляпкой на лентах. Только

Обсуждение
Комментариев нет