Sans]ярким, идиотским пятном, лежала коробка в глянцевой упаковочной бумаге с бантами. Последний, неиспользованный шанс. Теперь словно объект с истёкшим сроком годности.
Он задумчиво смотрел на коробку. Не было чувства тоски или вины, лишь лёгкое раздражение от нерешённой практической задачи. Что с этим делать? Протокол обращения с подобными артефактами прописан не был.
Вариант «выбросить» мозг отмёл сразу. Это был бы иррациональный, эмоциональный жест. Растрата ресурсов (подарок стоил денег) без цели. Вариант «оставить» казался хуже — постоянный визуальный шум, напоминание о сбое в планировании.
Решение пришло само, как оптимальный выход из технической проблемы. Он потянулся, взял коробку. Бумага шелестела под пальцами, банты смялись. Тактильные ощущения были отчётливы, но не несли смысла. Он развернулся, открыл заднюю дверь, и положил подарок в багажник, в нишу для инструментов, рядом с домкратом и аптечкой. Туда, где хранятся вещи, которые могут теоретически понадобиться, но чья непосредственная полезность в данный момент равна нулю. Бесперспективный, но потенциально функциональный актив.
Закрыл багажник. Сел за руль. Теперь салон был чист, ничто не отвлекало. Порядок восстановлен. Можно было ехать. Следующая точка маршрута — дом. Новый, незнакомый полигон, на котором предстояло отработать следующие, неизвестные ему протоколы.
Следующие дни текли по установленному обрядом руслу, и Максим следовал по нему с безупречной точностью.
Оформление бумаг в морге и ЗАГСе прошло быстро. Он слушал тихие, заученные слова соболезнований от чиновников, кивал, ставил подписи в нужных местах. Дома появились родственники. Квартира наполнилась приглушёнными голосами, запахом не своего кофе и еды, которую принесли с собой. Аня двигалась среди них, как тень, глаза опухшие, пустые. Она не разговаривала с Максимом, если не было необходимости. Их общение свелось к коротким, бытовым фразам: «Паспорт взял?», «Завтра в десять».
Ночь была временем перемирия, которое оказалось тяжелее боя. Первую ночь они молча легли в одну постель, разделённые целой вселенной. Тело Ани было отстранённо, её спина — непроницаемой стеной. На вторую ночь она собрала подушку и одеяло.
— Я не могу уснуть. Пойду на диван, — сказала она, не глядя на него.
— Хорошо, — ответил Максим.
Он не спрашивал, не предлагал пойти сам. Это было рационально: ей нужен покой. Диван в гостиной обеспечивал большее расстояние. Протокол дистанцирования соблюдался.
На третью ночь она позвонила матери и уехала к ней, сказав, что нужно помочь с приготовлениями к поминкам и что Максиму не стоит отвлекаться. Он кивнул. Это тоже было логично. Его не мучило одиночество в пустой квартире. Его мучило отсутствие муки. Он ловил себя на том, что анализирует горе жены как симптомокомплекс: апатия, нарушения сна, психомоторная заторможенность. И чувствовал не вину, а профессиональную беспомощность — лекарства от этого не было.
Похороны прошли в хмурую, безветренную погоду. Он стоял у могилы, прямой и негнущийся, в своём чёрном костюме, и смотрел куда-то поверх голов собравшихся. Родственники плакали. Аня, держась за руку сестры, тихо стонала, её плечи содрогались. На него же снова сыпались шёпоты, полные жалости и странного восхищения: «Держится… Всё на нём… Настоящий мужчина… Какая сила духа…»
Сила. Он почти физически ощущал этот миф, выраставший между ним и остальными, как толстое стекло. Сила — это когда ты чувствуешь боль и всё равно идёшь. У него не было силы. У него не было боли.
И это было самым чудовищным открытием.
В первые часы он думал, что это шок. Защита. Потом — что это профессиональная деформация, временное онемение. Но дни шли, а внутри ничего не менялось. Он анализировал себя, как безнадёжный случай, и диагноз был неизменен: полное отсутствие аффекта в ситуации, где аффект является единственной нормальной, человеческой реакцией.
Он не винил себя за её смерть. Протокол был соблюдён. Он винил себя не за забытый подарок или пропущенный ужин. Это были тактические ошибки, не более. Он винил себя за то, что, стоя над могилой собственной дочери, он не чувствовал ничего, кроме лёгкого онемения в ногах от долгого стояния и аналитического интереса к процессу разложения тканей в сырой земле.
Его мучила не утрата. Его мучила мета-вина. Вина за отсутствие вины. За то, что он перестал быть не просто отцом, а человеком. Там, где должен был быть разрыв, крик, боль — зияла идеальная, стерильная тишина операционной. Он стал клиническим случаем самого себя: врач, который настолько эффективно вылечил себя от сопереживания, что умертвил в себе всё, что было пациентом.
И он видел, что об этом знает не только он. Взгляд Ани, который он ловил украдкой, был красноречивее любых слов. Это был не взгляд жены на мужа в горе. Это был взгляд человека на нелюдь. На существо, которое выглядело правильно, действовало правильно, но внутри было пусто. В нём читался не упрёк, а глубокий, леденящий ужас. Она отдалялась не потому, что он напоминал ей о Кате. Она отдалялась, потому что он не напоминал ей ни о чём человеческом. И он, встречая этот взгляд, понимал его с безжалостной ясностью. И не мог ничего изменить.
И он пытался. В тишине ночи, глядя в потолок, он приказывал себе чувствовать. Вызывал в памяти её смех, её обиженную гримасу, запах её волос после душа. Он смотрел на фотографию и ждал, что сердце дрогнет, что в горле встанет ком. Но внутри не было ничего, кроме тихого гула пустоты, как в звуконепроницаемой камере. Он не боялся, что плотина рухнет. Плотины не было. Не было той дамбы, за которой копились чувства. Была равнина, выжженная дотла. Он не подавлял боль. Её не существовало в природе его нынешнего «я».
Он хотел чувствовать. Но уже не мог. Механизм, отвечающий за это, был не сломан — он был утилизирован за ненадобностью много лет назад, вместе с десятками других детских тел на его операционном столе. То, что он когда-то принимал за профессиональную стойкость, оказалось постепенным, добровольным ампутированием собственной души. И теперь, когда боль была нужна, как доказательство жизни, доказать было нечем.
И в этом — в этой полной, абсолютной невозможности — заключалась его истинная катастрофа. Он страдал от неспособности страдать. И это холодное, безжизненное знание было единственным, что ещё теплилось в ледяной пустоте, где когда-то билось его сердце.
Мысленный взгляд зафиксировал картину. Пора подводить итоги. Наступала тишина после диагноза.
Дифференциальный диагноз.F43.2 — Расстройство приспособительных реакций, пролонгированная депрессивная реакция? Нет. Отсутствует сниженное настроение, ангедония. Аффект не снижен. Аффект отсутствует.F60.2 — Диссоциальное расстройство личности? Нет. Отсутствует агрессия, пренебрежение нормами. Есть соблюдение всех социальных и профессиональных протоколов.R45.3 — Деморализация и апатия? Ближе. Но недостаточно точно.
Внутренний диктофон записал вердикт. Чётко, без эхо:
Заключительный диагноз: F48.8 — Иные уточнённые невротические расстройства. Вариант: ятрогенная (профессионально-индуцированная) тотальная эмоциональная анестезия.
Этиология: систематическая, добровольная диссоциация аффекта от интеллекта как механизм профессионального выживания. Патогенез: многократное воздействие сверхсильных стрессоров (смерть пациентов) с последующим подавлением эмоционального отклика. В данном случае стрессор максимальной силы (смерть прямого родственника) встретил не функциональную защиту, а органический дефект — сформировавшуюся эмоциональную пустоту.
Клиническая картина: уплощение аффекта до нулевых значений при сохранности когнитивных функций и профессиональных навыков. Критика сохранена. Осознание дефекта присутствует и является единственным источником субъективных страданий (мета-вина).
Прогноз: неблагоприятный. Резистентность к терапии высокая, поскольку патологическое состояние является ре[i]зультатом успешной (с профессиональной точки
| Помогли сайту Праздники |