ветер свистел по верху деревьев, не хватало лишь одного – отца у ручья и матери на крыльце. И ничему в этом мире не было никакого дела, что через тридцать лет человек стоял и пытался найти в себе что-то от того мальчишки, который ходил рыбачить к морю в кирзовых сапогах, которые к концу прогулки обязательно промокали. Ничего не изменилось и ничего не должно было поменяться.
И тогда я понял, за березами не хватает символа – Дома, того Дома, к которому мы все можем вернуться рано или поздно. Дома у меня не было, а значит, не было и прошлого, а была лишь одна горечь и еще Анна.
Весь день я шел.
Вымок от мелкого дождя и ветра, который хлестал порывами по низине. Весь был облеплен мелкими желто-красными листьями: и сапоги, и куртка, и брюки.
Залив совсем обмелел. По песчаным пляжам расхаживали чайки. Под ногами лопались пузыри фукусов.
Случалось ли вам брести под опрокинутым небом бог весть куда, неизвестно зачем и непонятно с какой целью – словно вслед далекой мелодии, зарождающейся в шуме деревьев, которая нота за нотой ведет вас, и вы боитесь сбиться, и звук падает, как капля древней пентактоники, и звучит, и вы ждете следующую, чтобы определить дорогу и взять правильное направление, и в конце у вас перехватывает дыхание, как от большой удачи, ибо это и есть удача, ибо все в словесном выражении имеет слишком жалкий вид.
У меня была своя мелодия, которая вела к далекому мысу, а когда привела и я взобрался на пустынную гряду, которая далеко вдавалась в серый залив, то тоже увидел свою удачу,
потому что по обе стороны трепетали белоствольные березки, чуть гуще в гору, и гнулись розовые метелки иван-чая, и от них по ветру летели беловатые волокна на такие же белые поляны пушицы по впадинам;
потому что сама гряда была камениста, безлика и сурова, как вода вдалеке, как низкое ватное небо, и там, где падала в залив, была совсем вытерта до сероватости приливами и зимними льдами, так что ничего не уживалось на ней, кроме мелких балянусов в трещинах;
потому что (и это было самое главное) слева спадала далеко и просторно низина, абсолютно девственная в своей мохнатости от зарослей высокого ивняка в глубине, где не было протоптано ни одной тропинки, где сквозь зелень блестела нитка то ли ручья, то ли речушки, а выше – озеро – совсем там, куда не могли забраться деревья, а от него – блестящий след в горку к другому невидимому озеру;
потому что под этим озером, в ущелье, я с трудом разглядел крышу, а затем и весь дом, который так вписался в пейзаж, что я понял – повезло!
потому что всю эту картину – непритязательную и первобытную – замыкала цепочка сопок, теряющихся на востоке в горловине залива.
Черт возьми, мне захотелось попасть в этот дом.
И я спускаюсь напрямик, рискуя сломать шею, попадаю в болото, лезу по его кромке. Резина сапог хрустит и рвет подушку мха, и сам я то и дело скольжу и хватаюсь за камни. Потом выбираю место, где мох кажется не изумрудно-темным, а почти зеленым, ставлю ногу, проваливаюсь в какие-то заросшие дыры, плюхаю водой в сапогах, лезу уже напролом, подобно дикому зверю в чаще, попадаю в заросли ивняка и окончательно теряю все ориентиры, ибо он высок и густ до удивления и растет не так, как положено большинству деревьев, а вначале стелется над почвой на высоте нескольких сантиметров, а потом уже принимает вертикальное положение и вытягивается так, что видно одно небо и бесконечное переплетение стволов. Через несколько минут я выдохся в бесплодной борьбе, а через десять – проклял эту затею. Ноги то и дело попадают между камнями, лицо исхлестано бесконечным продиранием, а тело ломит от беспрестанного изгибания согласно воле, диктуемой природой стволов и веток.
Наконец вываливаюсь на какой-то заболоченный луг, мешу его, вырывая мясистые толстые побеги. Чуть-чуть ориентируюсь на силуэт далеких сопок, беру круто влево, снова лезу через ивняк и, услышав шум воды в отдалении, через несколько шагов ступаю прямо в русло речушки, которая течет по миниатюрному каньону и спадает через трехметровый уступ скал. Здесь выше водопада нахожу тропу, и она выводит меня прямо к дому.
Даже на первый взгляд он почти не отличим от сопки, к которой приник как ее естественное продолжение.
Я рассматриваю его, как Ной, вероятно, взирал на строившийся ковчег или на голубя, который принес масличный лист.
Мне нравится в нем все: плоская крыша, крытая толем, по цвету совпадающая с сопкой из-за черной гирофоры, которая покрывает все то, что находится выше невидимой границы, где ветры обезвоживают все другие растения, сруб колодца, который проглядывает за сенью березок чуть выше и в стороне сарая, низенький палисадник, имеющий скорее декоративную функцию – почти заросший травой, и, наконец, сам дом с потрескавшимися дощатыми стенами, по виду принявшими столько зим и дождей, что стали неотъемлемой принадлежностью пейзажа. Впрочем, дом не так уж и безлик, потому что оконца выкрашены голубым, а занавески того же цвета указывают на участие в их созидании женских рук.
Пока я его рассматриваю, что-то меняется в окошке, потом открывается дверь и появляется женщина.
Я приглашен в дом.
В прихожей меня встречает лопоухий пес с рыжими подпалинами на животе и лапах, словно он одет в собачью парку. На столе появляется тарелка молока с черникой.
– Вы у нас, наверное, не местный, – говорит женщина чуть твердо в окончаниях, – к нам почти никто не доходит, грибные места на том берегу, – и она машет рукой в сторону залива.
Но что это за женщина!
Прежде всего, рост – почти с мой, ну если не с мой, то чуть ниже, потом – конопушки – и это здесь-то, под таким скудным небом! затем глаза – волооко-карие, столь редко встречающиеся у жителей северной стороны, и наконец, царственная величавость, но не от надменности, а от природного благодушия и врожденного спокойствия.
– Ешьте, пожалуйста... – тянет она фразу, – скоро придет муж. – И подталкивает тарелку.
Дважды приглашать не требуется.
Вы ели когда-нибудь чернику с молоком? Попробуйте. Честно говоря, я вам завидую – у вас все впереди.
Я ем божественную еду, солнце скользит по полу, пес явно проявляет интерес к моим сапогам, а хозяйка что-то делает в другой комнате. Может быть, она готовит постель. Неплохо было бы вздремнуть.
Пес садится напротив, смотрит, скособочив морду. У него почти агатовые глаза и улыбчивая морда. Вместе с улыбкой он одаривает меня лапой. Он сует мне ее, как подвыпивший приятель, – дай! Да ты, оказывается, попрошайка. И тут он улыбается по-собачьи, показывая ярко-красный язык и белые-белые молодые зубы. Глаза при этом у него становятся совершенно игривыми, словно он приглашает меня в компанию. Уж не понимаешь ли ты человеческую речь? Оглядываюсь – не видит ли хозяйка, и сую со стола ему печенье.
Приходит муж. Знакомимся. Его зовут Володя.
Добродушный толстяк, у которого под слоем жира бьется доброе сердце.
Он крепок и здоров в плечах, словно всю жизнь надувал воздушные шарики и до умопомрачения развил грудную клетку, бородат, улыбчив и спокоен, подобно своей супруге. Впрочем, слово супруга явно не подходит, скорее – молодая жена, потому что они молодожены и поглощены друг другом.
Например, я говорю: «Надо бы сходить на старую пристань за крабами». А Володя: «Данге, возьмешь свои удочки?»
Разумеется, она берет, собирается полдня, и на путь мы тратим вторую половину. А Володя ворчит что-то, что, должно быть, выражает у него любовную нежность.
Дангуоле, или Данге, – голубое небо, солнышко. Она мне долго объясняла. Я запутался.
Я хочу снять комнату. Пожалуйста. Только не снять, а пожить.
Я жил у них неделю, а когда сунулся с деньгами, Данге даже всплакнула. Нет, не от избытка чувств. Она решила, что чем-то обидела гостя. Тогда я решил подарить им свой двенадцатикратный бинокль. Володя хитро улыбается, уходит в комнату и приносит свой, ничем не хуже моего – получи, болван, за самонадеянность.
Меня учат литовскому. Ачу, говорит Дангуоле, – спасибо. За шесть дней я запомнил шесть слов так, что почти не путался: спасибо, да, рыба, уха, доброе утро и спокойной ночи.
– Доброе утро, – встречают меня.
– Спокойной ночи, – отвечаю я.
Данге уверяет, что у меня способности к языкам. Ну что ж, может быть, такой способ обучения, среди добрых людей и прекрасной природы, более действен, чем классический.
Я прожил у них неделю.
Со мной не вели душеспасительных разговоров и не заглядывали в рот. Если я хотел сходить к заливу, не было ничего проще – вставай и иди. И никто не задавал вопросов. Можно было совсем не являться к обеденному столу, и ни у кого это не вызывало шока. Разумеется, я не злоупотреблял. Но иногда мне хотелось убежать из гнездышка, где ворковали эти голубки. Может быть, оттого что Анна была далеко.
Через неделю, не зная, вернусь или нет, я отправился в городок и дал ей телеграмму, довольно посредственную по содержанию. Еще три дня я просидел в номере и через каждые два-три часа спускался и надоедал дежурной. А потом снова вернулся в уютный домик.
– Наверное, она занята сыном, – сказал я им.
Из деликатности они поверили.
Я спал в комнате, которая была чем-то вроде небольшой кладовки, где хранились образцы грунтов и растения. Одну стену до потолка занимал стеллаж с образцами, вторую – гербарии, готовые и сохнущие. Койка моя, военного образца, с зелеными спинками и скрипучей сеткой, стояла напротив окна, и во вторую половину дня солнце светило прямо в него.
Отсюда виден пологий скат в пышных зарослях березы-копеечницы (в туманную или дождливую погоду в них можно промокнуть по пояс в два счета), череда спин сопок, убегающих вдаль на фоне неба, и, если хорошенько потянуться влево, – край голубовато-серого залива в том месте, где в низине стоит полуразрушенный дом, блестит, извиваясь, ручей в дельте, и дрожит полуденное марево. Мне нравится бродить там. Я получаю удовольствие от одиночества.
В последние дни Володя провел меня по своему участку.
Они прекрасная пара. Биологи. Володя окончил Петрозаводский университет, а Данге – Вильнюсский.
– Раз в квартал, – говорит Володя, – я отвожу образцы грунтов на центральную усадьбу станции. Мы определяем, как воздействует комбинат на растения и животный мир. Ничего хорошего, в радиусе тридцати километров остались одни березы, а вокруг поселка даже весь мох вымер – кислота. Нам нужен лаборант, если хочешь, пристраивайся.
Спасибо, шепчу я. Может, это, действительно, выход.
Но однажды наступает день, когда пора уезжать, чтобы разобраться еще в одном деле, которое ждет меня в городке.
Я говорю им: «Прощайте!»
Они: «До свидания!»
Они хотят внушить мне оптимизм – эту роскошь молодости.
Они говорят: «Приезжай, будем рады».
Я: «Постараюсь!»
Не хочется их обнадеживать.
Они: «Зимы долгие. Будем ждать».
«Ачу, ачу – спасибо, спасибо!» – твержу я.
С собой уношу Володин бинокль и пирог с черникой, испеченный Дангой. Я знаю, что ей скоро рожать.
Прощайте, друзья!
Мир безбрежен!
Сначала я пошел в приемную комбината.
Мне ответили:
– Архивов не держим. Попытайтесь в музее.
Но и здесь я едва не испортил все дело, ибо директор клуба, в чьем ведении находилось сие заведение, потребовал документ, подтверждающий мои полномочия. Я намекнул, что журналистское удостоверение оставил в
Праздники |