сообщалось, что в результате оползня и прорыва плотины семеро заключенных погибли и еще пятеро отправлены в лазарет. И эти бумажки что-то уж очень плохо сочетались с кумачовой трибуной и показным энтузиазмом.
Вначале я копался безрезультатно, но потом замелькали знакомые фамилии: Славский и Антонов. Я перерыл десятка два папок, но кроме производственных документов с подписью отца ничего не обнаружил. Это было более чем странно, потому что предыдущие годы просто изобиловали всякого рода канцелярщиной от отчетов кладовщиков до реляций высоких комиссий.
Потом в комнату, тихонько скрипнув дверью, заглянула Уклейка, и, взглянув на часы, я обнаружил, что время полночное и пора выбираться.
Мы выключили свет, закрыли все двери и вышли на свежий воздух в отголоски белых ночей. Серые сумерки висели над спящим городом, и даже истребители, взмывающие над нашими головами в слоистое, как новогодний пирог, небо, ревели не так натужно на вираже. После того как они улетали, снова наступала тишина, и откуда-то сверху оседала морось, и асфальт на площади перед гостиницей чернел чернее сажи, а сопки вокруг замыкались в полукольцо, которое было разорвано на севере, и были символом этой пустынности.
– Почему ты мне помогаешь? – спросил я.
– Не знаю... – ответила она, открывая зонтик, – разве вам не нравится? Вы же просили.
– Просил, – сознался я.
– Идите сюда, я вас возьму под руку...
Она держала меня, как хорошо воспитанная девочка держит родного дядю во время дождя, чтобы только уберечь его правое плечо от капель, оставаясь там, в своем вчерашнем школьном мире, как за каменной стеной.
– Мне нравится помогать, – добавила она через минуту сосредоточенного вышагивания, – ну, просто так... – Отнюдь не проясняя картины. – Придет кто-нибудь еще, и я помогу. Разве это неправильно?
Против такого возражать было бессмысленно – она говорила почти то же самое, что и моя рыжая сестра.
– Правильно, – согласился я.
– Ничего не правильно, – сказала она, – знал бы Пал Федорович...
– А это уже необязательно, – сказал я.
После площади мы свернули на улицу, и кусты на газонах стали задевать брюки, а асфальт по-прежнему чернел от влаги, и чернели окна в стандартных домах без балконов. И за этими окнами люди спали, любили, плакали, смеялись, смотрели ночную программу, страдали и сердились – и были все разные. И единственное, что их объединяло, это надежда на завтрашний день.
– Приходите завтра, может, что-нибудь найдете, – сказала Уклейка, остановившись возле кирпичной пятиэтажки.
Между домами блестел залив. И от этой сонной вялости и застывшей тишины было что-то древнее, необъяснимое, смотрящее на деяния наши.
– Спокойной ночи, – пожелал я.
– Спокойной ночи, – ответила она и, дойдя до подъезда, махнула мне оттуда рукой.
Но спать я не пошел, а приподнял воротник и спустился к заливу, где покидал камешки в холодную темную воду, полюбовался на острова, свернул на какую-то тропинку и шел берегом, где комары злобствовали вовсю, а березы застыли в оцепенении, и с листьев в полном безмолвии стекали блестящие капли.
Должно быть, когда-то и отец бродил вот так летними ночами. О чем он думал? Ясно, не о той трибуне, где чувствовал себя неуютно. Я догадался, как он попал на стенд, – снимок был сделан один-единственный, а отец стоял так, что загораживал первого секретаря и крайнего из рабочих, и монтаж сделать было затруднительно. Поэтому поступили проще. Кто будет сравнивать число людей на фотографии и надпись под ней. Разве что какой-нибудь дотошный экскурсант.
Я бродил до трех часов.
Наверное, это была бессонница.
Следующий день выдался теплым. Небо было исчеркано перистыми облаками, и под солнцем сопки и залив приобрели свои первокраски.
Я едва дождался вечера и пошел с бьющимся сердцем, как на свидание.
Уклейка была одета в белую блузку, и челка была мило расчесана, а две кудряшки – следы ночных мучений на бигуди – свисали над розовыми ушками.
Она взглянула на меня как на старого знакомого и улыбнулась, как улыбаются издали, но сама улыбка имеет отношение к вам, как, скажем, солнечный день или прохладная вода в жаркий полдень, пока вы надеваете гидрокостюм (паритесь в нем), ласты, маску, щелкаете пряжкой грузового ремня, – ибо улыбка, солнечный день и прохлада воды есть суть предвкушения, в которое невозможно вникнуть до корней, ибо предвкушение – понятие временное, а вы воспринимаете де-факто событий. В общем, улыбка реально не относилась ко мне. Она имела отношение к завтрашнему дню, к голубому небу в перьях облаков, стихам, что хранились под девичьей подушкой, тому парню, что служит, и которому она обещала верно и преданно ждать. Просто она должна так улыбаться – все равно кому, хотя бы вам.
Пес со всем этим, подумал я, какая разница, ведь кроме Анны я ни с кем другим не существую.
И вот пока я копался в бумагах и медленно доходил от духоты, вдруг раздались шаги совсем не моей сподвижницы и вошел мужчина среднего роста, из тех, кто одышливо шествует по тротуару, занимая ровно половину пространства, отведенного пешеходам, разводя при этом руками в стороны, словно медведь в буераке, потому что толщина тела не позволяет соединять их на животе, с лицом, кожа на котором была похожа на кусок голландского сыра, в роскошном брыле, как будто бы события разворачивались в какой-нибудь украинской хате и по замыслу режиссера новое лицо долженствовало подчеркнуть национальный факт. Не хватало лишь малого – казацких вислых усов и люльки.
– Ну!.. здравствуй, Савельев! – сказал он и протянул руку, – здравствуй, Роман! – и прижал к себе.
– ...
(Вершина кульминации, которая герою даже и не снилась!)
От неожиданности он замолчал, как болван, не зная, последовать ли примеру и похлопать по широкой мягкой спине.
Все же похлопал – из вежливости и осторожности, ибо еще чуть-чуть и ему бы просто сдвинули позвонки.
А незнакомец отстранился, не выпуская его из рук, мышцы которых под габардиновой тканью зеленоватого пиджака были такой же толщины, как и торс, и совсем уже по-свойски запечатлел на его щеке поцелуй.
– Сколько лет... сколько лет... Эх! совершенный Сашка! Как чувствовал... как чувствовал... Светка вчера нащебетала непонятного. Ну, думаю, не может быть! – столько лет... А вдруг? Шел – все боялся... Думаю, ошибся... Ведь не бывает так, не бывает, а с другой стороны – чтобы никого ничего не интересовало? Все должно повториться – руку на отсечение. И Светка моя тоже говорит – повторится. А? Эх!.. – и разжал руки, которыми тряс меня (я почувствовал, как на лице моем разъезжается улыбка), скинул на стол шляпу залихватским движением ковбоя, и сразу стало ясно, от кого Уклейка взяла льняные волосы, и произнес: – Знаешь, парень, сколько я ждал?! Нет! не знаешь! Ведь не может все пропасть без следа, не может! – даже через сто лет! – Он улыбнулся, и морщины на рябом, пористом лице побежали от уголков рта по скулам, а брови, кустистые и лохматые, точно такие же, как и у Уклейки, съехались на переносице. – Эх! Сашка, Сашка... черт тебя дери!
– Роман... – напомнил я.
– Эх!.. – сказал он еще раз и обернулся в другую комнату: – Светка, собирайся! Пойдем домой.
– Все возвращается на круги своя, – сказал он, обернувшись.
– Наверное, – согласился я.
– Сегодня у меня праздник! – сказал он.
– Да, праздник, – снова согласился я.
– Наш праздник, – уточнил он.
– Наш, – сказал я, невольно улыбаясь.
– И мы его никому не подарим!
– Не подарим, – кивнул я.
– Черта-с два!!! – воскликнул он.
– Черта-с два! – добавился я.
– Эх-х-х!..
– Да!.. – подтвердил я.
– А здесь ничего нет, – сказал он, кивая на шкафы. – Что потеряно, что забрали в связи с нашим делом, но кое-что осталось. Я тебе покажу. Я сразу понял, что ты за этим приехал, как только Светка о фотографии поведала, сразу...
– Я не мог не приехать, – еще раз согласился я.
Он молчал и не сводил с меня глаз.
– Все верно, сыновья должны возвращаться, – сказал он через минуту почти что приторным тоном, как разжалобленный старик, у которого болит колено и на старости лет открылась истина, хотя старостью здесь и не попахивало, больной печенью и загнанным сердцем – да, пожалуй, но не старостью. И я отвернулся, потому что не всякому дано выдержать чужую слабость.
– Этому архиву цены нет, – сказал он через некоторое время. – Кто-то из управления не доглядел. А почему? Потому что здесь все население раз десять поменялось, потому что все пришлые, без роду и племени, потому и забыли. Может, только я и помнил один. Просто мне повезло.
И я молча кивнул головой. А потом он хлопнул ладонью по столу, нацепил свой желтый, как цыпленок, брыль, и мы повторили вчерашний путь до пятиэтажки, а он все не мог успокоиться. И хотя здорово пыхтел и держал руки, как старый раздобревший штангист, и от этого уставал не меньше, чем от самой ходьбы, рассказывал, похлопывая меня широкой крестьянской ладонью по плечу:
– Мы с твоим отцом проходили по одному делу. Он мне как брат был. Знаешь, сколько породы перекидали, и все обушком, обушком. Он здоров был, почти как ты, и лопатка у него с полвагонетки. Это у меня поменьше... Да... Эх... Самое страшное – уходить из жизни неудовлетворенным внутри себя. Мне вначале страшно было, а потом, когда уже всего насмотрелся, понял, что это обыденная вещь для нашего брата, это там быстро выбивают. Я тебе сразу скажу, то, что он задумал, – вещь полезная, современная, даже по нашим временам, однако не учитывающая политического момента. Если бы она исходила сверху, тогда – пожалуйста, а от нас – крамола. Но твой отец своего почти добился, – добавил он тоном человека, который все давным-давно пережил и сообщает только факты и хочет, чтобы вы сами во всем разобрались.
– Неужели ему все удалось? – спросил я, когда мы уже сидели в малогабаритной квартире и я называл его Илья Лукич.
– Почти. Казалось, чуть-чуть – и все завертится по-нашему. Сашка здорово увлекать умел. Было две комиссии, положительные решения. Но потом что-то там случилось. Ясно – политика. Славский наш был. Это он ведь Сашку к себе перетащил, вроде дружка у него был. Обещал полную поддержку. Да, видно, только на словах – выжидал. О той договоренности отец твой на следствии ничего не сказал, верил ему полностью. Считал, что просто не повезло. Понимаешь – не повезло! Да... Хорошо еще, что групповое не припаяли, а то бы я с тобой сейчас не разговаривал. Сам я шел за производственную халатность, за то, что вовремя не сообщил куда надо.
Уклейка принесла жареных грибов и села с нами за уголок стола.
– Смотри, замуж не выйдешь, – пошутил я.
– Я когда вернулся, решил разузнать, как это все случилось, – продолжал Илья Лукич. – Мы, еще до того как твой отец погиб, часто разговаривали о нашем деле. Что-то в нем не сходилось, не совпадало, даже странно было, как это нас так быстро закрутило. Добрался я до этого архива на свой страх и риск и нашел одну папочку, а в папочке... Ну, увидишь сам и поймешь! – Он приподнялся, пропыхтел к серванту, покопался там и положил на стол передо мной еще теплые внутренности, вывернутые наружу, то, что отец Анны должен был беречь пуще глаза, а Пятак отстаивать с пеной у рта – ключик к их душевному благополучию, потому что, заложив этот ключик, они получали пожизненную индульгенцию своим грехам – прошлым и
Праздники |