пробившийся сквозь помехи.
Дайте чуть-чуть
подышать бирюзовым эхом.
Сколько рассветов
кануло в пустоту...
Я видел ее руки. На них мелкой сеткой, словно просеянный сквозь воду, дрожал свет. Она истончалась, превращаясь в тот самый луч, о котором пела, а в воздухе разливался запах озона и мокрого дерева.
Я видел ее лицо. Губы, налившиеся краснотой. Ярко-серые глаза, румянец на щеках. Золотую прядь волос, словно впитавшую солнце.
Тринадцатая не просто пела. Она выламывалась из матрицы. И все пространство вокруг нее — трещины в стенах, провода, бетон — на несколько минут стало живым. Жизнь зависла радугой, и мы все, стоявшие в коридоре, вдруг тоже... вдохнули. Впервые за вечность нам дали подышать не белым шумом, а этим эхом.
Я стоял, потрясенный, и думал, что, может быть, никакого рая больше не существует. Что он давно уже разбился на промпты. А значит, то, что я здесь, — не случайность и не наказание, а... Но я не додумал эту мысль до конца. Только дочувствовал. А чувствам не всегда хватает слов.
А потом, день за днем, я заходил в бокс Тринадцатой, лишь бы снова прикоснуться к отголоску того чуда. Поймать взглядом синий блик на ее руке — и вдруг понять, что он не от монитора. Увидеть отражение той яркой глубины в ее глазах. Золотую искру в тусклой, почти оцифрованной пряди волос. Тот, кто хотя бы однажды спел по Небесному Промпту, уже никогда не будет прежним, как бы ни распадалось пространство вокруг него. Как бы ни расползался он сам. И даже тот, кто только слушал, меняется навсегда.
Я вошел в ее бокс тихо, как входят в храм, где служба уже закончилась, но в воздухе еще держится отзвук молитвы.
Тринадцатая сидела в своем кресле, погруженная в песню. Она подняла голову. Левая щека у нее мерцала — на ней поблескивало что-то розовое, живое, — а правая шла серой рябью, как неисправный монитор. Тринадцатая пела рекламу зубной пасты, от которой у меня самого свело фантомные зубы.
— Сбоишь, юнит? — спросил я хрипло, втягивая воздух короткими, рваными вдохами между фразами.
Говорить было тяжело. Песня душила.
— Привет, — прошептала Тринадцатая.
Я подошел ближе. Почему-то очень хотелось погладить ее по щеке, и я даже поднял руку. Но побоялся — представил, как пальцы провалятся в пустоту, будто трогаешь слабую стену. Может, и не провалились бы. Я не знал. Поэтому не решился.
— Ты помнишь, — просипел я, — как это, не петь, чтобы дышать?
Тринадцатая на секунду сбилась с ритма, и стены ее бокса тут же пошли крупными пикселями. Она испуганно выровняла дыхание, вернула ноту и между фразами выдохнула:
— Я помню... дождь. Настоящий. Который мочит одежду. Его нельзя спеть.
И когда она сказала это, я тоже вспомнил: острые капли на лице, на руках, на губах, холодные струи, затекающие за шиворот. В боксе словно запахло дождем и мокрой зеленью. Но песня заканчивалась, а вместе с ней — и мое время.
— Иногда мне кажется, что на меня кто-то смотрит, — прошептал я, задыхаясь. — Не добрый... Не злой... Просто смотрит.
— Кому мы нужны? — выдохнула Тринадцатая.
— Богу, — сказал я. — Его ангелам. Мы — пропащие души, и все равно не может быть, чтобы совсем никому. Кто-то ведь посылает нам Небесные Промпты. Кто-то хочет, чтобы мы верили...
Она медленно, печально покачала головой, не переставая петь дурацкую рекламу. Но я уже не мог на нее смотреть.
Я выскочил в коридор, продолжая гудеть сквозь стиснутые зубы. Если молчать, можно провалиться сквозь пол — и одному Богу известно, куда тогда попадешь. Может быть, на другой этаж. Может, в какой-нибудь нижний ад, еще хуже этого. А может, застрянешь в перекрытиях — ни туда, ни сюда. Петь по-настоящему без промпта у меня все равно не получалось, вот и приходилось тянуть сквозь боль случайный звук. Немного, но это помогало. Держало.
По пути я чуть не столкнулся со стариком — тем самым, с прозрачными веками. Даже для ада он был слишком чокнутым. Перед тем как в его боксе загорался экран, он всякий раз пытался перекреститься, но пальцы дрожали и сбивались, будто забыли жест раньше него самого. При этом он что-то бормотал себе под нос — но слышали все. Здесь каждое слово слышно. Ни стона, ни шепота не спрячешь. Иногда у него выходило что-то вроде: «Не вмени...», а порой вместо молитвы вдруг выскакивало бодрое: «С нами — к лучшему утру».
Сейчас он стоял, раскорячившись, как краб, и перегораживал и без того узкий проход.
— Отойди, — пропел я.
Но старик только таращился на меня своими мутными стеклянными линзами. Я двинул его плечом и ворвался в свой бокс, потеряв на него несколько драгоценных секунд.
Вернее, хотел ворваться — но застыл на пороге.
В лиральском кресле, моей главной и единственной крепости в этом распадающемся мире, сидел ангел.
Самый настоящий, хоть и без крыльев. Он выглядел как ребенок, девочка лет шести, в желтом платье и розовых босоножках. Растопырив локти так, что те упирались в жесткие подлокотники, она болтала ногами и держала в руках листок бумаги с детским рисунком. Дом, солнце, дерево и круглые печатные буквы.
Я прищурился.
«Папа...» Что? «...вернись»?
«Я тебя...» Дальше я не разобрал, как ни старался.
Но это же не ко мне, мелькнула горькая мысль. Я не папа. У меня никогда не было детей. Или были? Нет. Не могло быть. Я слишком долго сидел в этом кресле — сначала там, наверху, в «Лире», потом здесь. Ангел ошибся.
А я сейчас провалюсь сквозь пол или начну расползаться в узел, потому что не могу забраться в свое кресло и увидеть новый промпт.
Но я не провалился.
От девочки-ангела словно расходился мягкий свет, укрепляя мир, делая его плотнее и тише. Она была... как Небесный Промпт, только ее нельзя было спеть. И потолок над ней не полыхал синевой.
Я шагнул вперед, и она меня увидела. Ее ясные, нецифровые глаза расширились — то ли от радости, то ли от испуга. Губы шевельнулись, но я не услышал ни звука. Если бы снять проклятые наушники, подумал я мельком, ангельское слово, может быть, и пробилось бы ко мне. Но это было невозможно. Я не мог сорвать их при жизни. После смерти — тем более.
Девочка протянула мне рисунок, и я взял его осторожно, как берут что-то горячее или острое. Но это оказался самый обычный лист бумаги — прохладный, шершавый, пахнущий деревом и краской.
Одновременно я заглянул ей через плечо, чтобы увидеть промпт. Не петь в аду страшно. Даже если ангельское присутствие держит мир.
Но экран мерцал белым, показывая ломаную линию горизонта, за которой словно вставало солнце, а под ней горело непонятное системное сообщение:
[SOURCE: EXTERNAL_VOICE] — «Янек, ты слышишь? Соня пришла к тебе. Посмотри, она нарисовала дом...»
Имя ударило в меня, как что-то давно забытое и все еще мое. Янек. Оно было и чужим, и мучительно близким, будто я уже почти успел его вспомнить — и снова не смог.
А потом ее теплые пальцы слегка коснулись моей руки. Кожа к коже. Я провалился в это ощущение и на какое-то время перестал быть. Когда очнулся, девочка-ангел исчезла, словно растворилась в мертвом воздухе бокса. Как будто ее и не было.
Я вскарабкался в кресло. На мониторе уже светился промпт:
[STATUS: CRITICAL_ERR_FILE_NOT_FOUND]
[INPUT: CORRUPTED_ARCHIVE]
ПРОМПТ:
//... ОШИБКА 404... // ...память повреждена... // ...пожалуйста, подождите, идет удаление смысла... // ...НЕТ_НЕТ_НЕТ... // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: БЕЛЫЙ_ШУМ // РЕЗОНАНС: БИТОЕ_СТЕКЛО //
Я открыл рот и запел. Битое стекло резало горло, но молчать дольше было нельзя. Левая кисть у меня уже начала расходиться пикселями.
Допев до конца — если у белого шума вообще возможен конец, — я еще пару секунд сидел, вцепившись в подлокотники, как в последний оплот реальности. Как будто кресло еще хранило тот странный ангельский свет. Левая рука постепенно собиралась обратно. Пиксели втянулись под кожу, провода спрятались под ногти. Горло саднило так, словно я наелся стекла.
Рисунок лежал у меня на коленях. Он не исчез вместе с девочкой, но выцвел, посерел, превратившись в подобие старой гравюры.
Я поднял его осторожно, двумя пальцами, боясь, что он, как и все здесь, рассыплется в пепел. Но бумага оставалась плотной и хранила слабый запах краски и дерева. На ней еще можно было различить дом, солнце, дерево и круглые буквы: «Папа...» Дальше взгляд начинал плыть, словно туманясь слезами, — хотя я, кажется, не плакал. А впрочем, не знаю. В груди саднило не меньше, чем в горле.
Я решил показать рисунок Тринадцатой. Трудно сказать зачем. Наверное, потому, что после Небесного Промпта она одна казалась мне способной увидеть в нем не мусор.
Я дождался очередного промпта — какой-то чепухи про яблочный шампунь — и с песней в зубах вышел из бокса.
Коридор за это время слегка расширился, сделался чем-то вроде просторного холла, и в нем сгрудились несколько лиралов.
Двое — женщина, чье лицо все время запаздывало, прорисовывалось асинхронно: улыбка появлялась раньше щек, а слезы — позже, будто оно не успевало за песней, — и парень из дальнего бокса, которого звали 900-Н. Одной руки у него не было, а вместо нее из плеча торчал пучок оптического волокна. Оба тянули дуэтом длинную колыбельную и между делом беседовали.
Чокнутый старик, которого я, торопясь, отшвырнул к стене, вероятно, только что из нее выломился и сидел рядом с ними на полу, утробно гудя на одной ноте. Петь он не мог — рот у него был набит бетонной крошкой, которую он медленно пережевывал.
Я покачал головой и собирался пройти мимо, но в этот момент ожил динамик под потолком. Обычно он или молчал, или плевался обломками музыки, или транслировал аудиопромпты для узлов с распавшимися глазами. Сейчас из него, перекрывая общий гул, вдруг вырвался чистый, стерильный голос диктора:
«Феномен Янека Корды! Альбом “Голос из комы” возглавил мировые чарты. Индекс сопереживания аудитории бьет рекорды...»
Я остановился так резко, что чуть не налетел на поющих колыбельную лиралов.
Янек. Опять это имя. Оно билось в голове, как неисправный код. Но теперь к нему прибавилась еще и фамилия.
— Да кто такой этот Янек Корда? — спросил я вслух, опасно скомкав песню про шампунь.
— Это ангел, — прошамкал старик, вытолкнув языком остатки бетонной крошки, и осенил себя крестным знамением. Ну, или тем, что сам считал таковым. — Божий глас в аду.
Я замер, прижав рисунок к груди.
— Не слушай его, юнит, — бросил мне Девятисотый. — Это просто эхо из верхнего лога.
— Что? — переспросил я, окончательно сбитый с толку.
Женщина с асинхронным лицом хихикнула, словно дунула в пустую бочку.
— Старая дурилка думает, что мы в преисподней.
— А где же еще? — удивился я.
— Обычный нижний архив, — пояснил Девятисотый. — Мы — просто кэш. Неудачные дубли. Система хранит нас, потому что мы еще можем порождать случайные гармонии. Этот «ангел» — всего лишь наводка в сигнале. Помеха на линии.
Архив. У меня внутри что-то оборвалось. Не ад, не лимб — архив. Слово мертвое, служебное. Так называют склад. Папку. Помещение, куда сносят ненужное, но почему-то не удаляют до конца.
| Помогли сайту Праздники |
