И вообще… они, кажется, меня считают сумасшедшим, сдурели совсем. Я же все соображаю, и все помню… все – день за днем. Всю свою жизнь помню до мелочей. А они все равно меня за ненормального держат… или как это, за… неадекватно реагирующего. Это все врачи разные всякие заумные словечки, а у меня, как назло на верху нет энциклопедии, чтобы поинтересоваться их заумностями.
Врачей навезли. Как это, консилиум и Галина Петровна что-то крутилась между ними. Тоже из себя психолога корежила. Совершенно дурацкие вопросы пытались задавать, все ручку и карандаш подсовывали. Я что же им… или говорить не могу. Наверное могу, только я еще не пробовал – не хочу. Всяких крестиков-ноликов и прочую ерунду рисовал им. Каракули одним словом – пусть под них свою научную базу подводят, кретины.
И Люба тоже считает, что я псих, хотя делает вид, что все нормально. Внимательная. Всегда, когда ко мне на мансарду поднимается с едой или еще с чем, стучит о косяк, на случай если я голый, например. Тоже право, чудачка… между прочим, я под душем и сам могу помыться раз в неделю. Так в ванной о косяк не стучит, спину трет, а дальше… фиг тебе. Швед ее приезжал. Познакомили. Ничего мужик, только староват он для Любы – думаю, что лет сорок уже накапало ему. Я хотел с ним надраться до поросячего визга… для знакомства – как же… не дали. Ну, ничего, Миша иногда приносит, в кобуре мерзавчик спрячет, и приносит… это наш секрет. Придет, сядет и давай рассказывать свои ментовские новости… про тех, про этих. А мне-то по фигу, я все равно местных никого не знаю. Все забываю ему картину подарить, что ей здесь висеть.
Если они все думают, что я не знаю, что женился на собственной матери, и что родила она от меня братьев-детей, то они глубоко заблуждаются. Знаю я все это и не вижу в том ничего такого… Главное-то не в этом. Главное то, что я… о-по-з-дал. И все. Просто опоздал. Если бы не опоздал, то было бы все нормально… была бы и у меня мама и жена и сыны… и братья… большущая семья. И все было бы нормально. Только я опоздал. Никогда и никуда не опаздывал, а тут такая вот непруха случилась. На два часа раньше бы и все было бы в порядке, совершенно точно. Это все та сволочная тачка.
А то, что я с ними, со всеми не разговариваю… так им же от этого только польза. Я ничего не спрашиваю, им ничего не надо отвечать – это же здорово. По-моему, все люди так и должны жить… ну, не путаться в словах, а так… жить просто и все. Это же так просто – жить.
Или музыку слушать. Или самим играть на разных там инструментах... только совсем тихонько. Смешные все же они, я иногда спускаюсь в гостиную, когда сразу несколько человек приезжают, и играю им Реквием, а они сразу все уходят. Только вот Люба, вроде понимает, сидит и плачет. Ну, и правильно… это же Реквием, а не мазурка какая. Не могу вспомнить, как играть мазурку – я бы сыграл… чтобы не плакала Люба, и другие тоже… не уходили. А впрочем, пусть как хотят – мне совершенно все равно.
Юрка еще. Правильный мужик. Он как брат мне. Придет, обнимет, сядет рядом и сидим вот так. Вот с кем мне совсем хорошо, аж скулы от какой-то непонятной совсем… нежности, что ли, сводит. Мы так долго можем сидеть. Главное, он молчит, а я все понимаю. Понимаю, как ему теперь вместо меня тащить на себе все это дерьмо. Только не могу я ему сказать – бросай ты все, к едреней фене, приходи совсем ко мне жить. Будем сидеть вот так… и все будет очень хорошо… все хорошее в тишине рождается… и в музыке»
***
Юра действительно крепким мужиком оказался. И твердым, до упрямства к тому же. На корню загасил всякого рода домыслы и сплетни. Оформил все нотариально очень грамотно, как будто только этим всю жизнь и занимался. Похороны и поминки организовал по высшему разряду. Решил, что через год, к следующей осени памятник организует – перевезет готовый уже, что на участке в Болшево стоит. Когда он это решение объявил, то все вначале замахали на него руками – «как можно», да «полная ерунда». А только через месяц почему-то признали, что только такой памятник на могиле у Инны и должен быть – мертвая женщина-львица с крыльями. Почти гениальное решение, есть в этом что-то такое… как сказали бы скульпторы – образное решение.
Варя на второй же день после случившегося, предложила усыновить детей Сашиных. Никогда прежде не позволявший себе ничего грубого по отношению к жене, Юра так ее обматерил… потом, правда, извинялся долго.
«Ты что же друга моего живым хоронишь? Ну, башню человеку снесло, не впервой же. Прочухается. Это же Сашка, пойми. Он еще в жизни сможет такого наворочать. Пусть только оклемается малость. А он оклемается – точно я тебе говорю. Я постараюсь, все для него… пока опекунство придется все же оформить, за детьми присмотр нужен и… и, вообще. Мы еще вместе не всю водку, что нам отпущено в этой жизни выпили, понятно. Так и будет!»
Люба сняла свои концерты в Париже и прилетела в день похорон. Прилетела на несколько дней, да так и осталась. Макс Андерсен через месяц привез Тонечку. Теперь у Горбуновых дома целый детский сад. Макс пытался уговорить вернуться Любу, объясняя, что нельзя так вот контракты рвать, но Люба настояла на своем, и Макс уехал, обещая ждать хоть целый год. Но не больше.
Люба скоро превратилась в Сашину няньку и поселилась в Болшево в маленькой комнатке – «гостевой», в которой кроме узкой кровати, непонятно каких годов, и тумбочки ничего не было. Её это, кажется, не сильно волновало, все заботы были направлены на Сашу. Когда никто не приезжал проведать больного, дом погружался в какую-то молчаливую, сонную одурь, прерываемую только вечерами поздними, когда Саша начинал ходить из угла в угол у себя на мансарде или спускался вниз и тоже… или мерил шагами коридор от веранды до ванной. Дойдя до ванной, легонько стукался лбом в дверь и поворачивал обратно. И так мог часа два и три подряд. Либо садился к роялю, сразу же находил западающую клавишу, и тогда хлопающая клавиша вызывала гудение какой-то басовой струны. Тогда Люба подходила и садилась рядом на диван, спина Сашина распрямлялась, и сам он становился торжественным, будто сидел во фраке на большой сцене и исполнял одному ему слышную музыку. Люба тихо плакала от жалости. Также неожиданно Саша вставал, кланялся Любе и шел к себе наверх. После «концертов», сразу ложился спать и мог проспать часов двенадцать без движения.
***
21. Александр
Вот и зима прошла. Московская, слякотная, тоскливая, совсем без солнечных дней. Только в середине февраля ударил мороз, постоял в раздумье пару дней, потом встряхнулся и побежал куда-то дальше на север. А следы, за ним заметая, три дня подряд шел пушистый снег. Залепил, завалил все, попутно переломав тонкие ветки на деревьях, а на четвертый день солнце весь этот белый наряд так заискрило, что глазам становилось больно от такого великолепия. И только один день. А потом снова потянулись серые-серые дни, один за другим, облаками низкими подгоняемые. Так почти и весь март прошел.
Саша проснулся оттого, что кто-то… скорее всего большой оркестр, играл его Реквием. Скрипок в оркестре почти не было слышно, зато медные и ударные инструменты звучали удивительно торжественно. И рояль где-то совсем на верхах выстраивал совсем незамысловатую, очень грустную тему. Да, это был его Реквием. Таким он его всегда хотел слышать.
От удивления Саша сел на кровати, поджав под себя ноги. Сел и стал слушать, время от времени неумелыми движениями, пытаясь дирижировать.
Начинало светлеть. Но не тем, ставшим привычным унылосерым рассветом, а заголубело вдруг нежно и робко. И вот уже финальная часть розоватыми бликами пробежала по стенам, по потолку…
Господи, да это же капель! Капель играет свою весеннюю симфонию. Когда сумела эта симфония вплестись в Реквием? Может быть, она всегда была - эта «Песня весны» в финале, только он никогда прежде до конца не слышал?
Саша вскочил с кровати и босиком, стараясь не наступать на скрипевшие половицы, подошел к балконной двери. Солнце, большое, радостное, ласково улыбнулась ему и потрепала по заросшей щетиной щеке.
Дверь за зиму немного повело от сырости и поэтому Саше пришлось повозиться, чтобы без шума открыть ее. Наконец, дверь распахнулась и «Песня весны» зазвучала в полную силу водосточных труб, теплого ветра и чириканья, проснувшихся и тоже одуревших от первого настоящего весеннего утра воробьев.
Саша стоял в легком оцепенении пока, наконец, не почувствовал, что мерзнет и что неплохо было бы одеться и тогда… тогда, снова слушать эту, ни с чем несравненную музыку.
Также тихо он прошелся по мансарде, стараясь ступать в такт музыке капели, подошел к небольшому платяному шкафу и открыл его. На обратной стороне шкафа, в зеркале почти во весь рост, отразились сосновые стены розовые от солнечных лучей, кусочек голубой лазури неба, и сам Саша. Саша в какой-то нелепой, в квадратиках и треугольниках, пижаме, лохматый, с почти полностью поседевшей гривой, с приличной бородой и изрядно похудевший. Он долго и удивленно рассматривал это «видение», потом, чуть дрожа начал раздеваться, посматривая во внутренности шкафа и выбирая, что бы такое на себя напялить, чтобы было…
Чтобы было что? Этот вопрос в голове возник так неожиданно, что музыка разом смолкла. Вернее, капель с крыши и по трубам продолжалась, воробьи бесились также… но музыки не стало.
Решение возникло внезапно, так ясно и четко очерчено, что Саша даже от удивления замотал головой. Что же он тут сидит, как… лешак какой, а ему нужно, просто жизненно нужно идти. Точно! Как же долго он не понимал этого. Ведь это так просто – встать, одеться и идти. Не важно, куда и зачем – главное, идти. Маленькое такое словечко, как «тик-так» в часах, что висят внизу в гостиной. Тик-так, тик-так… часы всегда ему говорили… «ид-ти, ид-ти», а он не понимал это. Даже странно.
Но теперь-то чего сидеть? Встать, одеться и ид-ти. И вперед!
[justify]Он еще раз заглянул в шкаф, теперь точно зная, что же ему необходимо.