гладить Пушка по шее пухленькой белой ручкой, мягкой и нежной как материнская грудь и такой же горячей. Потом, изловчившись, он крепко прижал к себе голову ослика, щекой к ослиной головке припал, зашептал быстро-быстро в самое ухо: “милый, хороший, любимый”, - отчего у слабенького ещё Пушка вдруг кругом пошла голова и от счастья на глаза навернулись первые слёзы. Потом мальчик вдруг выпрямился, в трубочку губки сложил и, широко улыбнувшись, осторожно поцеловал ослика прямо в носик, розовый как заря, влажный, шершавый, холодный; потом в глазки слезящиеся стал целовать, в носик опять и лобик, в мохнатые длинные ушки.
Пушок, в знак глубокой признательности, хоть и был ещё очень слаб, но не мог удержаться, чтобы ни вытянуться в струну и ни ткнуться зацелованным носиком хозяйскому сыну в грудь. Ткнулся, замер, ему под мышку мордочкой сонной полез, да так и остался там, недвижимый, будто опять уснул - или в дружбе будто бы объяснился на своём диковинном языке, который понять и усвоить было не так уж и сложно… От этой внезапно установившейся дружбы всем - и людям, и животным, что находились в сарае, - так радостно сделалось на душе; радостно и спокойно.
Затем Пушок, высвободившись из объятий мальчика, попытался подняться на ноги. Сначала ему удалось встать на одни лишь коленки, после чего, дёрнувшись, он с шумом повалился на пол, как падает пьяный на землю или свежескошенный сноп, успев только выставить тонкие ножки вперёд и колобком перекатиться на спину, чем позабавил хозяев немало, до слёз их всех рассмешил. Казалось со стороны, что он уже и не поднимется больше после такого конфуза ужасного - так обречённо он на одеяло упал и одновременно так безнадежно.
Но молодые силёнки, с удивительной быстротой в нём рождавшиеся, свербели и бродили внутри, звали вперёд, к жизни. И ослик, не раздумывая ни секунды, не мешкая и не труся, попытался вскочить ещё раз - и опять неудачно: опять кувырок и вытянутые вверх ножки.
Потом он вскакивал ещё и ещё, всякий раз обретая опыт бесценный, силу. И вот, наконец, несколько безуспешных совершив попыток, ему удалось встать и выпрямиться во весь рост, как эквилибристу заправскому самостоятельно удержать равновесие усилием воли, а попутно и тяжёлый непослушный зад. Под дружные аплодисменты хозяев, одобрительные окрики их и напутствия, взглядом материнским сопровождаемый, полным любви и гордости за него, радости и надежды, он, качаясь из стороны в сторону, поднял голову от земли… и за перегородкой увидел глаза отца, который был тут же рядом, оказывается, который за ним следил. Были они внимательны и умны и, несмотря на всю их серьёзность и строгость, наполнены безграничной нежностью…
А через несколько дней Пушок уже уверенно стоял на ногах и, будучи предоставленный самому себе, часами разгуливал по сараю, заглядывая в самые дальние уголки, самые что ни на есть потаённые, всюду свой носик розовенький пытаясь сунуть. Времени на такой осмотр у него предостаточно было: ведь ежедневно, утром пораньше, к ним в сарай заходил хозяин, седлал и уводил родителей ослика под уздцы - “на работу”, как он, шутя, говорил, - а приводил их назад только поздно вечером.
Остававшийся совсем один, всеми забытый, заброшенный и покинутый, истосковавшийся и измаявшийся без дела, тёмный сарай по периметру сотни раз шагами измеривший, Пушок не единожды подходил к двери и, уткнувшись носом в неё, надолго замирал возле деревянной коробки: смотрел в оба глаза в корявую дверную щель и старательно в обстановку снаружи вживался, мысленно привыкал к ней. Ему всё было интересно там, в недоступном пока ещё мире: и жёлтый огненный шар наверху, на который невозможно было смотреть, потому что детские глазки его, убаюканные темнотой, сразу же начинали болеть и слезиться; и трава зелёная, аппетитно-пахнущая; и в небе лазурном птицы.
Этот чудесный светящийся шар без перерыва и устали слал на землю потоки искрящихся радужных волн, удивительно тёплых и ласковых, животворящих, здоровье и силу дающих, свет и надежду, праздник великий сердцу; и много-много ещё такого, необычайно-прекрасного, сказочного и волшебного, чего было ослиным умом не понять и утробным мычаньем не выразить. Под эти небесные волны-лучи ему неизменно хотелось встать и понежиться, под их покровом целительным сладко забыться, уснуть, косточки погреть молодые, шерстку. Полумрак и прохлада, что с рождения окружали его, ослика здорово угнетали.
А уж как травка сочная его манила своим ароматным запахом, видом! дразнили проказницы-птицы! - про то и передать невозможно.
Птахи вольные и беспечные - ласточки, воробьи и стрижи, те же воображалы-сойки - так озорно носились над дверью с утра и до вечера и так забавно чирикали-щебетали при этом, такие пируэты выделывали в воздухе, шельмецы, кокетничали перед ним и форсили, будто бы даже подразнивали чуть-чуть, с издёвкой говоря: “что, мол, малец, не выпускают тебя? воли желанной лишают и счастья? ну ничего-ничего, терпи; будет и на твоей улице праздник!” - что ему плакать и прыгать хотелось, выше крыши сарайной скакать, дурея от чувств молодых, всеблагих, и, одновременно, обиды и зависти.
Но больше-то всего, конечно же, маленького ослика интересовали и волновали люди, величественными и грациозными видевшиеся прилипшему к дверному проёму Пушку, богатырями сказочными и всемогущими, Ильями Муромцами и Гулливерами! Все они так легко и умело на удивление передвигались лишь на двух своих задних ногах, совершенно не помогая себе передними, да ещё и на велосипедах ездили, роликовых коньках, - что он трепетал и благоговел перед ними как перед Господом Богом самим, один лишь немой восторг неизменно испытывая и слепое почтение. За величайшее для себя счастье и честь он почёл бы в такие минуты выскочить вон из сарая, подбежать и прикоснуться к каждому проходящему мимо жилища головкой, тепло их божественных рук на своей холке почувствовать, услышать слова одобрения и поддержки, нежности и любви. Он расцветал, наливался здоровьем и силой от людских прикосновений и похвалы с первых в жизни минут, великаном в собственных глазах делался…
Часто мимо сарая пробегали дети, хулиганя, играя и веселясь, оглашая громким смехом и криком округу. О-о-о! с какой неописуемой завистью он взирал на них - свободных, жизнерадостных и непоседливых, ни от кого уже не зависимых, могущих гулять целый день, играть и шалить где попало!
После таких пробежек и односторонних встреч ему всегда становилось грустно.
«Почему?! ну почему меня не пускают к ним?! - тихо горевал Пушок, сердясь и на родителей, и на хозяев, глазки слезящиеся от дверной щели отрывая. - Мне ведь тоже хочется гулять и играть! Что я, хуже других что ли?!...»
В эти минуты горькие, воистину чёрные, безмерное счастье ненадолго покидало его: он впадал в меланхолию, становился несчастным…
Днём в сарай приходила хозяйка: кормила и поила его, порядок внутри наводила. Когда она приводила с собой сынишку, который, как слышал Пушок, обязан был ежедневно готовить какие-то там уроки, задания домашние выполнять, а утром ещё посещать какую-то школу, - тогда для ослика наступал настоящий праздник. Во-первых, Мишка (так звали сына хозяев), как настоящий друг, обязательно приносил ему что-нибудь вкусненькое всякий раз: то кусочек сахара принесёт, то печенье, а то и вовсе оранжевую морковку с репкой, любимую Пушка еду. А во-вторых - и это было главнее, ценнее, и значимее во сто крат и сахара, и морковки, и репы - те десяток-другой минут, пока Мишка находился рядом, доставляли неизъяснимое наслаждение им обоим, обоих душевно подпитывали и подбадривали.
Повиснув на четвероногом дружке как на дереве, мальчик крепко-крепко за шею его обнимал, нашёптывая при этом бархатным голоском ослику в самые уши:
- Пушок, миленький мой! дорогой! какой ты хороший! Я тебя очень сильно люблю, очень! и никогда никому не дам в обиду! никогда!... Мы всегда-всегда - помни об этом - будем вместе…
У ослика от этих слов кружилась и туманилась голова, а в глазах, как и в первый день, появлялись сладкие слёзы. В минуты те незабвенные и неописуемые у него всегда возникало желание сделать что-нибудь этакое - фееричное и необыкновенное, доселе невиданное никем! - что соответствовало бы хоть чуть-чуть творившимся в его душе празднику и восторгу: наизнанку хотелось вывернуться, подпрыгнуть до потолка, через голову вверх ногами как клоуну в цирке перевернуться.
Когда остывали и слабли жаркие Мишкины объятия, он головку кружившуюся из его тонких ручонок высвобождал, пригибал её по ослиной привычке и потом тыкался ею отчаянно, страстно мальчику в плечи, животик, грудь, до сердца ребячьего будто бы силясь таким манером дотронуться… Потом, когда Мишка отпихивал его от себя, когда уставал от подобного рода нежностей, он ножками взбрыкивал очумело и так же очумело начинал по сараю кругами носиться, по пути всех сбивая дурашливо, бодая, лягая, расталкивая, - чем хозяйке здорово досаждал, заставлял её на него ругаться… Так он благодарность свою безмерную проявлял… и любовь ослиную...
Ну а потом настал день - он не мог не настать по всем законам развития, не имел на то никакого права, - когда хозяин его посчитал, что около месяца промаявшийся в сарае Пушок достаточно уже окреп, подрос, поумнел, возмужал - хотя сам-то ослик ни капельки не сомневался в этом со дня своего рождения, - и что его можно смело теперь выпускать на улицу: к людям, к жизни поближе. Разве ж забудешь тот день! из памяти когда выкинешь!
Утром, как только хозяин зашёл к ним в сарай и во всеуслышание объявил об этом, Пушок, огласив округу радостным воплем, как ужаленный вскочил на ноги и, сломя голову, бросился к двери, забыв про еду и сон. Подбежал, попробовал было грудью сам дверь открыть, чтобы этаким молодым петушком на желанную волю выскочить. Но дверь открывалась туго - на пружине толстой была, - и ему не поддалась; только чуть-чуть поскрипела - поворчала будто бы на него, торопыгу несносного, неугомонного. Тогда он, расстроенный, повернулся назад и с мольбой посмотрел на хозяина, всем видом своим умоляющим как бы ему говоря: ну выпустите меня пожалуйста, одного выпустите, не бойтесь! Не пропаду!
- Подожди, подожди, сосунок. Ишь, не терпится ему, пострелёнку. Набегаешься ещё и напрыгаешься, наломаешься за целую жизнь: она только-только у тебя начинается, - ласково пожурил четвероногого малыша хозяин, кормя его родителей в этот момент и даже и не думая дверь открывать, даже и с места не сдвинувшись.
Обиженный этим Пушок понуро стоял у выхода и с видом безнадёжно-несчастного существа смотрел то на бессердечного хозяина: как тот в обшарпанные кормушки лениво ячмень подсыпал и разгребал его там ровным слоем, - то на сонных родителей: как они, не спеша и безо всякого аппетита и удовольствия, как казалось, ячмень пережёвывали вперемешку с пересохшей за ночь травой. И делали это так бесстрастно, нудно и очень и очень медленно! - словно еда для обоих была тяжкий изнурительный труд или ритуал постылый.
- Ну быстрее, мам, пап! пожалуйста, быстрее! Что вы там оба так долго возитесь?! с такой неохотой и скукой этот ячмень жуёте?! - не переставая, жалобно просил он их; кис и грустнел всё больше…
Наконец,
Помогли сайту Реклама Праздники |