| Тип: Произведение | | Раздел: Фанфик | | Тематика: Фильмы и сериалы | | Темы: любовьотношенияромантикаиронияпамятьисторияшколамирженщинаприключениялюдивыборстрастьВоспоминаниявойнадружбаРоссиялитературасемьярелигия | | Автор: sergeizvonaryov | | Оценка: 4 | | Баллы: 1 | | Читатели: 33 | | Дата: 11:40 01.09.2025 |
| |
Омен: Девчушка-чертенюшкане задавал таких вопросов.
Но Люлюков уже не слушал. Его глаза, налитые гневом, метнулись к доктору, и взгляд этот был уже не просто раздражённый — он был уничижительный. Как у человека, который, наконец, решил, что его терпение официально исчерпано.
— А вы, доктор, — прорычал он, — если бы были честным человеком, давно бы сказали, что ей нужен не курорт, а хороший роман или, простите, домашний слуга поновее! Это же надо додуматься — «климатическая астения»! Я двадцать лет в госкомиссиях сижу, мне такими словами пол-Кавказа в отставку списывали! Вы что, меня за идиота держите?
Хастингс поднялся. Не резко, но в этом плавном движении не было и следа его обычной мягкости — в нём чувствовалась сухая, точно дозированная ярость. Он аккуратно отставил стакан с водой, смерил Люлюкова взглядом и произнёс с ледяной чёткостью:
— Господин Люлюков. ваша агрессия не отменяет диагноза. Напротив — она его подтверждает. Жена ваша страдает. Её нервная система истощена, организм истощён эмоционально, у неё фиксированы симптомы, требующие не просто отдыха — изоляции от стрессовой среды. А эта среда, смею заметить, — вы. Ваш тон. Ваши крики. Ваши «комиссии».
— Комиссии, может быть, и кричат, — перебил Люлюков, — но они хотя бы не ноют сутками о «тяжёлом воздухе»! Судорожные сны, звон в ушах, «нежелание существовать»! Это же не болезнь — это стихи на нервной почве!
— Женя! — вскрикнула Татьяна, вставая. — Ты... Ты чудовище! Я действительно не могу дышать! Я просыпаюсь в темноте — и мне кажется, что я исчезаю, как будто меня нет! И всё потому, что рядом — ты! Ты, с твоими отчётами, выкладками и вечным раздражением! Это ты делаешь меня больной!
Но её голос уже тонул в нарастающем гуле скандала. Люлюков сжал кулаки, сделал шаг вперёд — словно собираясь опрокинуть ближайшую вазу, — но Хастингс перехватил его взгляд и выпрямился с таким бесстрастным, жестким достоинством, что даже воздух в комнате стал плотным.
— Довольно, — сказал он негромко, но с металлом в голосе. — Я достаточно долго терпел ваше невежество и подозрения. Я ухожу. Но — запомните: в тот день, когда вашей жене действительно понадобится врач — профессиональный, холодный, незанятый подсчётами — меня уже не будет рядом.
Он поклонился Татьяне — сдержанно, без излишней вежливости, но с уважением. И, не дождавшись ответа, повернулся и вышел из дома, в сердцах хлопнул входной дверью. Шагнув на крыльцо, он машинально сжал перчатки в кулаке. Но едва он успел сделать ещё два шага, как вдруг почувствовал, что вместо уличной прохлады, шума экипажей и серого неба Петербурга его обдал мягкий, книжный, перегретый воздух.
Доктор стоял в просторной комнате с высокими шкафами, массивным овальным столом и зелёными абажурами, под которыми колыхались огоньки газового света. Ковер под ногами был стар, но ухожен, стены — в гравюрах, и всё — до тяжёлой чернильницы с якорем на крышке — было ему знакомо до боли. Кабинет при Медицинском институте. Тот самый, где он не раз заседал с коллегами. Он даже узнал — с лёгким уколом нереальности — пятно воска на ковре, которое он сам однажды пролил.
И что страннее всего — никого, кажется, не смутило его внезапное появление.
— А вот и вы, Хастингс! — оживлённо отозвался кто-то справа. — Ну-с, наконец. Мы как раз начали.
— Консилиум в самом разгаре, — добавил другой, — вы как раз к сути.
Доктору не оставалось ничего иного, как принять правила этой странной сцены. Он опустился на край стула, по-прежнему немного не веря глазам, но профессионально сдержан. Ситуация, как ни странно, напоминала десятки других, и тело, привычное к дисциплине врачебных обсуждений, уже само выпрямлялось, уже складывало руки на коленях.
— Речь идёт о пациенте, что пришёл к вам на прошлой неделе, — заметил профессор Брюн, седобородый, с орлиным профилем и голосом с оттенком канцелярской учтивости. — Мужчина лет пятидесяти, без явных патологий. Все анализы в норме. Но вы настояли на дополнительном обследовании.
— А потом, — вмешался другой коллега, доктор Вудс, — указали на редкую форму... Ну, впрочем, вы сами сейчас уточните.
Хастингс кивнул, пойманный между лёгкой тревогой и попыткой вернуть себе равновесие. Он только что потерял контроль в доме, где держался за каждое слово, и теперь — как бы в компенсацию — хотел блеснуть, убедить, утвердить свою силу. Его голос был ровным, даже чуть торжественным:
— Да, случай не столь прост, как кажется. Пациент демонстрирует характерные признаки синдрома Пирро-Галена в латентной форме. Замедленные реакции, периодические головокружения, ощущение сдавления в грудной клетке при перемене положения тела. Всё это укладывается в начало дисфункции вегетативной регуляции.
Он был доволен тем, как звучит его голос, как легко строится фраза. Но именно в этот момент раздался голос, свежий, чистый и чуть ироничный:
— Простите, Луи, — сказал профессор Мэйсон, молодой, слишком уверенный в себе и в белом жилете, — а какие именно ключевые симптомы вы имеете в виду? В материалах, которые передали нам с приёмного, упоминания о головокружениях нет. И уж тем более — о сдавлении.
Он наклонился вперёд, доброжелательно, но твёрдо:
— Вы ведь сами с ним беседовали. Скажите, на чём конкретно вы основываете этот диагноз?
В комнате на секунду повисла тишина — не неловкая, а та самая, когда присутствующие, не сговариваясь, притихают, чтобы лучше услышать реакцию. Кто-то — может быть, доктор Вудс, всегда нервный — чуть усмехнулся, почти беззвучно. За стеклом шипел огонь под чайником, и Хастингс впервые за долгое время почувствовал, как в горле пересохло не от гнева, а от пустоты.
Он растерялся. Не то чтобы не знал, что сказать — знал десятки версий, комбинаций, отступлений. Но не ожидал самого вопроса. Столь прямого. Столь... Столь простого.
Взгляд его прошёлся по лицам: Брюн был хмур, Мэйсон — терпеливо неподвижен, а Вудс — почти весел. Кто-то у окна что-то чертит пером. Все смотрят на него и ждут.
Хастингс едва заметно повёл плечом, будто хотел стряхнуть с себя эту странную тяжесть, как будто резинка от старой манжеты стянула ему грудную клетку. И медленно, с тем механическим движением, какое бывает у людей, почувствовавших неладное, повернул голову. Ожидал он, скорее всего, увидеть книжный шкаф, барометр с трещиной на шкале, может быть — портрет Парацельса, висящий в глубине зала. Но то, что предстало перед ним, не вписывалось ни в одно из нормальных измерений.
За его спиной, где только что был гладкий и отполированный паркет, теперь, словно после взрыва, громоздились чьи-то тени, контуры, фрагменты. Фигуры, изломанные, как куклы, которые подожгли и бросили на мостовую. Люди — но не совсем. Один стоял, покачиваясь, с повисшей на сухожилии кистью, кожа которой уже посерела. У другого — как будто вместо лица была слипшаяся каша из кости, обломков и полураскрытого рта, где нижняя челюсть висела на одном соединении, как дверца, не прикрученная петлями. Дальше — ещё хуже. Кто-то, в чём-то похожем на форму, сидел, сцепив культяпки — то ли руки были отрезаны, то ли и вовсе не были даны с рождения, — и тихо раскачивался, словно вспоминал молитву.
А потом, неожиданно для Хастингса самого, в зловещей тишине кабинета — уже не института, но какого-то зала, будто внутри склепа, где давно никто не выносил мусор — что-то покатилось по полу. Мягкий, влажный звук, как падает мокрый мешок. Оно катилось к его ногам — круглое, но неправильное, с красноватыми разводами. И только когда эта масса чуть замерла в нескольких дюймах от его ботинка, доктор, обмерев, понял: это был обрубок. Голова — нет. Туловище — тоже нет. Просто сгусток чего-то, в чём остались очертания человеческого тела: полусгнившая плоть, скрюченные остатки плеч, где когда-то были руки, и голова... Голова, до неприличия чистая, лысая, и лицо точно отполированное, с закрытыми глазами.
Он знал это лицо, ибо видел его не раз. Не на операционном столе и не в палате, а где-то в переходах, между кабинетами, мельком — то ли бывший пациент, то ли сторож. Но теперь это был только обрубок. Без рук. Без ног. И всё же — живой. И этот обрубок вдруг, без единого звука, приоткрыл веки.
Где-то за спиной раздался смех. Сухой, потрескавшийся, как если бы смеялась осыпающаяся штукатурка. Потом другой — сиплый, хриплый. Хастингс резко обернулся, надеясь, что хоть один из его коллег остался, что кто-то — Мэйсон, Вудс, да хоть Брюн — объяснит, что происходит.
Но кресла, в которых они сидели, были пусты. Он стоял один, окружённый этими живыми мертвецами — если вообще их можно было назвать живыми — которые продолжали над ним смеяться, кто-то даже вроде бы закашлялся.
Один, с окровавленным ртом, издавал странные звуки, будто пытался говорить, но у него в горле булькала кровь. Другой, у которого не было головы, бешено жестикулировал, будто объяснялся на языке немых. А самый ближний, тот самый обрубок у его ног, просто смотрел прямо на Хастингса так, будто знал его до основания, видел его ложь и компромиссы, все его пилюли, выписанные ради барыша и всю его благотворительность с расчётом.
И тогда Хастингс впервые за долгие годы почувствовал, как не его руки, не голос, а само основание его — та самая точка, где врач ещё чувствует себя человеком — дёрнулось в ужасе.
Он сделал шаг назад. Потом ещё.
И огляделся, как человек, который уже не верит, что видит сон — но не может понять, проснулся ли.
И в тот же миг заметил фигуру: невысокую, неподвижную, возникшую так спокойно и естественно, как будто она стояла здесь с самого начала, просто вне его поля зрения. Это была Делия Йорк — в своём строгом, тёмном платье, с приглаженными волосами и лентой, завязанной с точностью, какой добиваются не дети, а те, кто изо дня в день приучен к порядку. Она смотрела на него спокойно, с тем особым выражением, в котором не было ни тревоги, ни участия, ни иронии — только простая, ровная ясность.
— Это твои лучшие клиенты, — сказала она тихо, глядя вперёд, но не на них, а будто сквозь.
Голос её звучал неосуждающе, почти ласково, как говорит ребёнок, пытающийся объяснить взрослому, в чём он неправ, но не сердясь, а с грустным пониманием.
— Они платят, сколько ты просишь, — продолжала Делия, слегка приподняла подбородок. — Приходят, как ты велишь. Пьют, что ты скажешь. Ты лечишь их кошельки. А может... — тут она наклонила голову чуть набок, и в голосе впервые проступило нечто мягко-укоризненное, — пора лечить их здоровье?
Он приоткрыл рот, скорее по привычке, чем от готовности говорить — то ли чтобы оправдаться, то ли уточнить, что именно она имела в виду, — но Делия уже отвела взгляд, и в этом жесте было что-то окончательное, словно всё, что ей следовало сказать, уже прозвучало и больше ничего не требовалось. Её силуэт начал растворяться. Не резко и не внезапно, а спокойно, без вспышек, без звука, без всякого эффекта — просто постепенно исчезали линии платья, очертания плеч, бледная кожа на висках, пока в воздухе не остались одни глаза: светлые, почти прозрачные, необычно чистого голубого оттенка.
Они неподвижно висели в пустоте, не выражая ничего, кроме своего присутствия, и постепенно начали увеличиваться, не ускоряясь, но с неотвратимостью, словно
|