«Наверное, вазелином намазал», – подумал Влад и не ошибся: когда «очкарик» порывисто пробежал мимо, чтобы поправить штору, тот уловил этот знакомый, густой и дешевый запах.
– Друзья! Коллеги по перу! – возвестил юноша, когда все расселись на стульях, скрипевших, как стая грачей. – Меня зовут Модест Яворский. Позвольте прочесть вам своё новейшее творение, а после мы подвергнем его беспристрастному анализу.
Стихотворение оказалось не просто длинным, а бесконечным, написанным витиеватым, вычурным языком, в котором тонула любая мысль. Слушатели поначалу сидели чинно, потом стали тихо перешёптываться, а к концу чтения в комнате витала аура всеобщей усталости и недоумения.
– Простите, я не совсем уловил… что вы хотели этим сказать? – поднялся высокий, немолодой мужчина с аккуратной седой бородкой. Голос у него был спокойный, но в глубине глаз мерцала едва уловимая искорка.
– Искусство не всегда понимается сиюминутно! – воскликнул Модест, нимало не смутившись. – С произведением надо прожить! Сутки, неделю, месяц… И тогда вас может озарить та супер-мысль, что заложена в его основу!
– А через год может озарить? – спросил кто то с издёвкой.
Модест, однако, сарказма не уловил и воодушевлённо продолжил:
–Я, например, лишь спустя десять лет постиг глубинный смысл лермонтовского «Паруса»! Ту гениальную строку: «Что ищет он в стране далёкой?»
– И что же? – не отставал седобородый мужчина.
–Как что? Разве вы не чувствуете? Вся жизнь – это Поиск! Мы все что-то ищем, каждый свое, находим, теряем и вновь ищем!
– И вновь теряем, – опять с насмешкой прозвучал тот же голос из середины зала.
В комнате грянул смех. И только тогда Модест Яворский покраснел, поняв, что смеются именно над ним.
–Вы зря смеётесь! – обиженно сказал он, поправляя очки. – Мои произведения регулярно публикуются в нашей городской газете, и я уже готовлю к печати авторский сборник!
Влад вдруг вспомнил слова своей ташкентской подружки Жанны о молодых графоманах, «плодящих стихи, как кролики». Ему стало неловко и даже жалко этого Модеста с его псевдонимом, который кричал о желании быть замеченным.
Тем не менее, вечер оказался не напрасным. Когда началось чтение произведений по кругу, Влад услышал нечто, задевшее его за живое. Стихотворение прочёл тот самый, с седой бородкой Николай Александрович (так он представился). Оно было простым, без вычурностей, о детской драке во дворе с местным хулиганом Кешкой, державшим в страхе всех мальчишек. Кешка сбил его с ног с первого удара. Но мальчик поднялся, с окровавленным ртом, и пошёл на забияку снова. И снова падал. И снова вставал. Лицо было разбито, из носа текла кровь, мир плыл перед глазами, но он не сдавался, поднимался вновь и вновь, пока Кешка, смущённый и подавленный такой упертостью, не отступил.
А потом стихи переносили в сегодняшний день. Теперь била сама жизнь – нещадно, больно, подло. Но герой, уже немолодой и израненный, поступал все так же, как в том далёком дворе: отдышится, сотрёт кровь и – поднимется, чтобы идти дальше. Последние строки врезались Владу в память навсегда, став впоследствии его личным, сокровенным девизом:
«…Я падал не в грязь, а в больничный ад,
Где стены шептали: «Сдайся».
Но я, как тогда, сорок лет назад,
Кричу себе: «Подымайся!»
–Мне очень понравилось ваше стихотворение, – сказал Влад искренне, без тени той дежурной лести, что обычно звучит в таких случаях.
Николай Александрович взглянул на него внимательно, почувствовал неподдельность и кивнул:
–Спасибо. А вы что же не читали? Пишете?
–Пишу, – улыбнулся Влад. – За последний месяц – четыре письма девушке, два – родителям, два – друзьям и одно – брату. Скоро, глядишь, и собрание сочинений можно будет издавать, – он кивнул в сторону удаляющейся фигуры Модеста Яворского.
–Да-а, плодовито, – усмехнулся собеседник. – Но письма, пожалуй, в издательствах не нуждаются. Это ведь интимное, личное.
–А разве стихи – не интимны? – возразил Влад.
Николай Александрович помолчал, глядя под ноги на отражения фонарей в лужах.
–Наверное, есть стихи, которые обращены к одному-единственному человеку. Их не публикуют, их не прочтешь в журналах… Но большинство – да, для всех. Чтобы поделиться. Мыслью. Болью. Надеждой.
–Вот и вы поделились… тем, что вам тяжело, – с прямолинейностью юности спросил Влад.
–Да, молодой человек, тяжело. Болею. И приходится бороться. А делюсь потому, что знаю: я не один такой. И хочу не сочувствия, а чтобы другие, оказавшись в подобной ситуации, тоже не спешили опускать руки. Кстати, я не поэт. Я инженер. И это стихотворение у меня… единственное.
–Единственное? – Влад был поражен. Он снова, уже пристальнее, посмотрел на своего спутника, стараясь запомнить это умное, уставшее, но не сломленное лицо, резкую седину бороды на фоне темного пальто. Они молча дошли до остановки, пожали друг другу руки, и трамвай, звеня, увез Николая Александровича в ночную осеннюю мглу.
А через полгода Влад, листая свежий номер «Известий», вдруг замер. С экрана газетной полосы на него смотрело то самое запомнившееся лицо – в траурной рамке. В некрологе говорилось, что Николай Александрович Скворцов, выдающийся конструктор, лауреат Государственной премии, кавалер двух орденов Ленина, внёс неоценимый вклад в развитие ракетно-космической техники страны. Что он был скромен, принципиален и до конца оставался верен своему делу.
Влад долго сидел, глядя в окно, за которым кружились первые снежинки, смешиваясь с дождём. Он думал о том, как жизнь, эта вечная драка, бьёт человека – кулаками хулигана, болезнями, невзгодами. И как важно, отдышавшись, снова крикнуть себе, тихо, но твердо: «Подымайся». Он взял ручку и, размашисто выводя буквы, начал новое письмо Зине: «Знаешь, я сегодня встретил одного удивительного человека…»
Глава 9
Уже наступил декабрь. Холодные, пронизывающие ветры с моря приносили Владу дискомфорт, не сравнимый даже с лютыми сибирскими морозами. Казалось, этот влажный, цепкий холод умел находить малейшие щели в самой тёплой одежде, забираясь под шарф, в рукава, леденить кожу и выжимать из тела всё тепло до последней капли. Друзья по комнате веселились, глядя, как он возвращался с улицы: взъерошенный, с красным, будто восковым, носом и посиневшими губами, похожий на нахохлившегося воробья.
«За окном всего четыре градуса мороза, а он замёрз как цуцик. Тоже мне, сибиряк!» – ехидно подтрунивали они.
Влад лишь отмахивался, сбрасывая с себя промёрзшую куртку:
–Да я лучше час под сорокаградусным морозом простою у нас в Бурятии, чем здесь десять минут. Ваш холод – он коварный, мокрый. Он не кусает, а тихо травит, пропитывает насквозь. У нас мороз честный – ударил по щекам, хрустнул под валенком, зато в тулупе – царь! А здесь… Дрожь берёт такая, какой у себя на родине я и не знал.
Но стоило ветру утихнуть, а тучам – развеяться, стоило яркому, пусть и зимнему, солнцу засиять на пронзительно голубом небе, как настроение Влада волшебным образом менялось. Он вновь становился тем самым жизнерадостным, общительным парнем, сыпал остротами, затевал анекдоты и, как бы сказали теперь, генерировал креативные идеи по обустройству их скромного быта.
Приближался Новый год. Предполагалось, что половина жильцов комнаты номер два разъедется по домам, к родственникам. Владу, Богдану и, скорее всего, Саньке Гузенко предстояло встречать праздник здесь, в общежитии. А значит, следовало заранее продумать всё: как отметить, с кем – имелись в виду друзья из других комнат, включая, конечно, особ женского пола (куда же без них!), – привести комнату в порядок и как-то по-праздничному её оформить.
Но, как водится, человек предполагает, а жизнь располагает. За неделю до Нового года с Владом произошло эпическое происшествие, перечеркнувшее все их тщательно, хотя и умозрительно, выстроенные планы.
Влад снова проспал на работу. Разбудил его Богдан, вернувшийся с третьей ночной смены, – тяжёлый, усталый, пропахший металлом и машинным маслом. На часах, висящих над дверью, было без четверти девять. В любой момент должна была явиться табельщица Клавдия Петровна, женщина грозная, с лицом бухгалтерской проводки и голосом заводского
