Признания Кикина. Князь Василий кается. «Кровиночка в нем моя…»
«Когда повелено ехать царевичу в немецкие земли, - писал торопливо Кикин, - тогда он мне говорил, что рад той посылке. Я его спроси, для чего рад? Он скажи, что будет жить там, как хочет. Я ему на то: надобно, мол, смотреть, с чем назад приехать, понеже государь изволит на нем взыскивать дело, зачем он послан. Царевич отвечал, что, сколько мочно, станет учиться. А когда приехал сюда, сказывал мне, что ему тамошние места полюбились».
Вспомнился Кикину тот разговор во всех подробностях, увидел он себя и царевича, как тогда, и даже услышал голоса как бы со стороны звучащие.
Допрос на следующее утро продолжился, Меншиков, глядя в кикинскую писульку, задавал наводящие вопросы, ища несуразицы и противоречия.
- А ты, говорят, будто ему советовал во Францию податься, - наседал каркающим вороном Светлейший.
Кикин отвечал сбивчивое, за что снова получал плетьми. Рядом с еще незажившими, но уже посиневшими полосами, на спине появились новые, свеже-красные. Пытаемый вскрикивал:
- Истинно, как перед Богом, ответ дам!
- Ну, давай, давай! Я пред тобой сейчас, как и есть Бог, - богохульничал князь.
- Он, царевич, был у князя Долгорукого и у Апраксина, - закладывал Кикин, вздрагивая и корчась под ударами. – Князь Василий взят ли?
- Скоро и его возьмем, - пообещал Меншиков и плеснул Кикину в лицо вином. – На попей! Поди, в горле пересохло?
* * *
Кикин напрасно беспокоился, что князь Василий Владимирович Долгорукий уйдет от беды. Его схватили в Петербурге и в оковах привезли в Москву. Страшный удар, невероятное бесчестье готово было поразить знаменитый род, и старший князь Яков Федорович написал Петру:
«Премилостивый государь! Впал я злым несчастием моим в ненавистное Богу и человекам имя злодейского рода. Утверждаюся сердцевидцем создателем, что весь род мой всегда непоколебимо пребывал в верности». И далее в подобном роде старик клялся и заверял в своих верноподданнических чувствах: что всегда готовы, мол, были умереть за царя. Ниже сообщал о некой проповеди Яворского, где тот явил непристойные слова против власти.
«Когда я их услышал, - писал князь, - то, не устрашась и, не рассуждая лица сильного, вменится ли то мне за благо, обличил и явно запретил, за что мне в воздаяние обещано, как и слышу лютая на коле смерть». Далее он излагал, и прочие заслуги и достоинства рода и в заключение молил: «Да не снидем в старости нашей во гроб с именем злодейского рода, которое может не только отнять доброе имя, но и безвременно вервь живота пресечь».
Министры, ведшие дознование, Ромодановский, Шереметев, Головкин, Мусин-Пушкин. Шафиров, Прозоровский и другие, единогласно заключили и письменно то выразили:
«Если бы на князя Василия показывал не царевич, а другой кто, то следовал бы розыск; а поверить вполне словам царевича трудно – он сам показывал, что князь Василий относительно побега не был советником. И по совету Кикина написано было к князю письмо для того, чтобы набросить на него подозрение. А за дерзкие слова князь Василий заслуживает быть сосланным и с лишением чина и имения».
Сам князь на допросе показал:
- Я говорил царевичу: письмо подай отцу немедленно об отречении от престола и бояться тебе нечего.
Но ничто не могло его спасти от праведного гнева, и все говорили, что еще хорошо отделался – всего лишь ссылкой в Соликамск.
Досталось и первому учителю царевича Никифору Вяземскому, но не сильно – всего лишь сослан в Архангельск.
* * *
Отец лично допрашивал сына. Петр говорил царевичу:
- Когда слышал ты будто бунт в Мекленбурге в войске, то радовался, приговаривая, что «Бог не так делает, как отец мой хочет». Радовался, поди, не без намерения пристать к оным бунтовщикам.
- Когда б действительно так было, - отвечал Алексей, - и прислали бы по меня, то я с ними не поехал. А без присылки поехал ли или нет прямо не имел намерения, а паче и опасался без присылки ехать.
- Опасался, значит? – зловеще хмыкнул Петр.
Да. А чаял быть присылке по смерти вашей для того, что писано, что хотели убить, и чтоб живого тебя отлучили, не чаял.
- По смерти моей, говоришь? – не верил ушам отец.
- А хотя б и при жизни, - кивнул Алексей, - при живом прислали, когда б они сильны были, то бы мог и поехать.
- Да-а-а, - протянул отец, сверля глазами сына, и думая про себя: «Не такой уж он неспособный и сознающий свою неспособность. Передо мной наследник престола, твердо опирающийся на свои права и на сочувствие большинства русских людей, радостно, с надеждой относящийся к слухам о заговорах, имеющих целью мою гибель; готовый воспользоваться возмущением, если бы даже и был я еще жив, лишь бы возмутившиеся были сильны. Так-так… Ишь какого змееныша выкормил я на груди».
- Пошел вон! – прогнал негодного отец. – Увести!
Петр призадумался, глядя вслед уходящему отпрыску: «Значит, программа по занятии отцовского места уже была начертана? Все, что стоило мне таких трудов; все, из-за чего подвергался я таким бедствиям, все это будет ниспровергнуто, причем, разумеется, не будет пощады второй жене и детям от нее».
Петр нервно заходил по комнате, набивая трубку. Закурил и продолжил ходить в клубах сизого дыма, как фрегат во время пушечного боя.
«Надобно выбирать: или он, или они! Или преобразованная Россия в руках человека, сочувствующего преобразованию, готового далее вести дело, или со своими Досифеями будет с наслаждением истреблять память великой деятельности. Надобно выбирать – среднего быть не должно, ибо заявлено, что «клобук не гвоздем будет к голове прибит» (хитер сынок-то оказался, а я его за чудика держал!) Для блага общего надобно одним ударом уничтожить все преступные надежды. Но, как казнить родного сына?»
Петр совершенно разнервничался. Докурив трубку, тут же набил повторно, хотя знал, что это нехорошо – дерево отдых любит, может треснуть курительный прибор. Но сейчас не до таких мелочей. Кликнул Толстого. Граф вошел с вопросом во взоре. Петр спросил, немедля:
- Как считаешь? Если б не монахиня, не монах и не Кикин, Алексей не дерзнул бы на такое неслыханное зло? Я ведь хотел ему блага, а он всегдашний мой противник… Каково, а граф?
- Кающемуся и повинующемуся милосердие, а старцам пора обрезать перья и поубавить пуха. Тогда и не будут так резво порхать.
Смешное пожелание не вызвало ответной улыбки Петра, а ведь раньше всегда бурно и весело реагировал на хлесткие и точные определения своего приближенного. Вынул трубку изо рта, – всегда гасла во время разговора, – и сказал мрачно:
- Страдаю, а все за отечество, желая ему полезное; враги пакости мне деют демонские; труден разбор невиновности моей тому, кому дело сие неведомо. Бог зрит правду!
- Бог-то зрит, да… - замялся Толстой.
- Ну, говори, коль начал!
- Решись, государь, на выбор! Решись быть судьей в собственном доме.
- Да ведь кровиночка в нем моя, - опустил голову царь. – Как же решиться-то?
- В Ветхом и Новом заветах относительно обязанностей детей к родителям сказано (Петр Андреевич наморщил лоб, припоминая): «…да сотворит Господь, что есть богоугодно пред отчима его – аще по делам и по мере вины восхощет наказати падшего…»
- Да, как наказать-то?!
-«… блудного сына кающегося восприет, в прелюбодеянии жену и камением побиения по закону достойную, свободну отпусти…»
- Так простить?
- «Милости, рече хочушу, а не жертвы!»
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Велено доставить в Сенат. «Андреевский крест».
Царевич содержался в крепости в тесной камере – два шага туда, два сюда. Непривычен он был к подобному ужатию свободы. Тесно было, страдал телом. А в голове теснились мысли, давя одна другую: то Афросинюшка и жизнь с нею в деревне, то келья монастыря и черный клобук, то порох с селитрой и искрящиеся потешные огни – все это смешивалось в дьявольский состав, и голова вот-вот могла взорваться как петарда.
На третий день томления за ним пришли.
- Собирайтесь, ваше высочество. Велено доставить вас в Сенат.
Снова допрос. Опять же: Меншиков, Шафиров, Толстой, Бутурлин и еще какие-то, чьи имена царевич путал. Вели протоколы, писари скребли перьями. Батюшки среди мучителей не было. Он сам никак не мог придти ни к какому решению и призвал светские чины, поручив им определить наказание.
Царевич, устало глядя в пол, отвечал на очередной вопрос, пороча все новых и новых.
- Я имел надежду на тех людей, которые старину любят; я познавал их из разговоров и они старину хвалили, а более всего в том мне подали надежду слова Василия Долгорукого: «Давай отцу своему писем отрицательных от наследства, сколько он хочет». К тому же, он говорил мне, что я умнее отца моего и что отец мой, хотя и умен, только людей не знает, а я умных людей знать буду лучше. На архиерея рязанского также надеялся, видя его склонность к себе.
Несмотря на разговорчивость царевича, ему все-таки дали двадцать пять ударов (батюшка рекомендовал), чтобы никого по умыслу или по оплошности не утаил. Царевич кричал, извиваясь под ударами:
- Духовнику своему Якову Игнатьеву в Петербурге я говорил, что желаю смерти отцу своему.
- А еще кому говорил про то? – злорадствовал Меншиков, поглядывая на Толстого – дивись, мол, невиданной сцене – царского отпрыска порем.
- Также, будучи в Москве, тоже говорил и духовнику своему Варлааму на исповеди.
- А что тот отвечал?
- Отвечал, что Бог меня простит за правду эту.
- Ну-ка, Петр Андреич, теперь ты поспрашивай, - передал плеть Меншиков Толстому, – а то замаялся я с ним.
- Давай, давай! – обрадовался граф и замахнулся.
Сенат вскоре вынес свое решение: «Царевич Алексей за все вины свои и преступления главные против государя и отца своего, яко сын и подданный его Величества, достоин смерти… и хотя его царское Величество ему, царевичу, в письме своем обещал прощение в побеге его, ежели добровольно возвратиться; но как он и того себе тогда ж недостойна сочинил, о том довольно объявлено в выданном от царского Величества прежнем манифесте, и именно, что он поехал не добровольно».
Приговор зачитали царевичу. Он стоял с опущенной головой. До сознания после слов «достоин смерти» (как молнией ударило) доходили теперь лишь обрывки.
«… хотя его царское Величество обещал прощение, однако ж… ежели, что утаит, то обещанное прощение не будет ему… ответствовал весьма неправдиво, многое утаил… не токмо чрез бунтовщиков, но и чрез чужестранную цесарскую помощь и войска… с разорением всего государства…»
«И чего это они городят? – думал Алексей, содрогаясь. – Я бы все променял на мою любимую Афросинюшку да милые сердцу фейерверки». Но звучало и звучало неумолимое: «… весь свой умысел таил… богомерзкое дело против государя, отца своего… недостоин того милосердия… казнь смертную без всякой пощады определяем…»
При этих словах царевич бухнулся в обморок и дальнейшего зачитывания не слышал. А под сводами звучало, и эхо разносило по всей великорусской земле: «… подвергая, впрочем, сей наш приговор и осуждение в самодержавную власть, волю и милосердое рассмотрение его царского Величества всемилостивейшего монарха…»
Царь на это решение наложил уклончивую резолюцию: «Мы, яко отец, боримы были натуральным милосердия подвигом, с одной стороны, попечением же не должны о
Помогли сайту Реклама Праздники |