Произведение «тамарин день» (страница 8 из 13)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Без раздела
Автор:
Оценка: 4.5
Баллы: 3
Читатели: 2725 +27
Дата:

тамарин день

наружной стороны болталась бляха: "Ташкент - Москва".
И вагон, и проводники, и сам Шубин с ежеминутно возрастающим волнением спешили на Восток. Но Шубину, в отличие от других, предстояло, отмерив ровно половину от конечного пути, глубокой ночью высадиться теперь уже на территории иностранного государства - Казахстана.
Около тридцати лет назад колеса такого же поезда "Ташкент - Москва" вращались в противоположную сторону, и так же волнами набегала тревога, но лица вокруг были светлыми, занавески на окнах веселыми и чистыми, в них с удовольствием зарывался хоботком спелый  чайник, в пиалах раскачивался зеленый чай, зубы увязали в рахат-лукуме, из-под такой же тюбетейки лился заботливый голос: "Кушай, кушай дарагой! Балшой будеш, силный будеш!" И все гласные в словах - теплые, мягкие, сладкие...
"Что это было? - спрашивал себя Шубин, отвечал - детство, - и спрашивал, - только ли детство? - отвечал - нет, - еще спрашивал, - ностальгия? - отвечал, - да, но не только... Спрашивал, отвечал, спрашивал, отвечал; спрашивали и отвечали колеса...
Бесконечная зеленая лента лесопосадок потемнела, почернела, превратила изъеденное пылью, исцарапанное множеством глаз окно в усталое зеркало. Искусственное солнце под потолком чуть коптило, не грело совсем, за что ему было огромное спасибо. Жара спала, нервный каприз пустых бутылок из-под пива задохнулся в пуховых пальцах проводника. Колготная сударыня в соседнем купе, громко и прилипчиво потчующая священника домашним пирогом, наконец-то затихла, превратив свернутую калачиком под простыней попутчицу Анечку - искусствоведа по профессии - в припудренную сдобную ватрушку... Колеса на стыках мерно подталкивали стрелки часов к полуночи.
Окно вспыхнуло раз, другой, отмерив вспышками длину железнодорожного переезда, электрические колокольчики всполошились и затихли; в купе протиснулся серый, фирменный живот проводника с пришпиленным сверху трамплином из черного галстука.
- Опаздываем! Стоять коротко будем!
Шубин сунул во влажную ладонь денежную бумажку, через паузу еще одну, еще через паузу - длинную, вынужденную - еще одну, и все-таки не удержал в себе каламбура.
- Это тебе за холодный кипяток!
Проводник понятливо усмехнулся.
- Потом поедем, чай будет, вино будет, - ткнул пальцем в сторону Анечки, -  женщина лучше будет... Все будет!
Сменщик проводил Шубина авиационным храпом, откидная площадка пропела ржаво и визгливо; Шубин покидал передвижной Узбекистан - одна, две, три ступеньки - и, как бы босыми ногами, ощутил горячую землю - землю Казахстана. Он обернулся, чтобы попрощаться и, неожиданно натолкнулся на равнодушно исчезающую дверную щель.
Возникшую досаду Шубина усиливал единственный фонарь над облупившейся вокзальной табличкой "КАНДАГАЧ". Впрочем, он не был единственным: фонарная дорожка убегала вправо вдоль рельсов, фонарная дорожка убегала влево вслед за поездом, впереди, в шершавой глубине, чуть выше тусклого горизонтного браслета, мерцали еще несколько огоньков.
Дорогу Шубину освещали собственные белые туфли.
Когда-то здесь прошел дождь, потом проехали машины, прошли люди, и солнце, накрепко высушив оставленные следы до следующего дождя, заставило Шубина приноравливаться к этой дороге. Да, с солнцем здесь приходилось считаться не только днем, но и ночью.
Компас памяти мог только приблизительно определить детские шубинские стороны света: где-то там стояла школа, он втянул в себя воздух из той стороны, через градус - дом с бабушкой Акулиной и родителями, еще через градус - магазин с длинной очередью за хлебом..., баня..., огромные емкости для мазута, за ними - степь.
А воздух на все стороны света, на все триста шестьдесят градусов, лился - степной, теплый, горьковатый...
Внезапно Шубина ослепили автомобильные фары, "Москвич" из ниоткуда прополз совсем рядом, задевая крылом висящую на плече спортивную сумку, развернулся, снова ударил снопом света, но уже в спину. Шубин как бы расщепился, большей, темной своей частью распластался в направлении своего пути. Испугался ли он? Нет, не испугался. Быть может, эта его спокойная уверенность и погасила автомобильные фары, быть может, но за Шубиным сейчас следили те же звезды, которые дежурили в небе в канун дня его рождения, они приветствовали его, и, конечно же, готовы были прийти к нему на помощь. Часы на руке высвечивали один час тридцать минут. Ровно через десять часов на свет должен будет появиться сам Шубин, но, увы, только за вычетом уже прожитых сорока пяти лет.
Впереди вырос забор (при первом же прикосновении Шубин, кажется, заполучил занозу), за ним угадывалось низкорослое строение; колени Шубина упирались в скамейку. Устроился он основательно: вытянул ноги, сумку подоткнул под локоть, застегнул молнию, по уши влез в куртку, закрыл глаза. Ноздри широко захватывали вкусный воздух: степной, теплый, горьковатый.
Во сне Шубин видел только звезды.
Проснулся он по-книжному: от ласкового прикосновения солнечного луча, выскользнувшего из-под синего небесного краешка - именно так он и охарактеризовал свое пробуждение.
Строение оказалось нежилым, полуразрушенным, саманным домиком без окон, без дверей, со вспоротой во многих местах рубероидной лысиной. Таких домов оказалось несколько, но были и похожие, и живые, хотя и с разной степенью инвалидности: с костылями под крышами, с растяжками по углам, с пластырями на оконных веках... Особняком держались три сравнительно новых, четырехэтажных дома с бородавчатыми балконами, обвешанными цветным бельем, с общей нерешенной канализационной проблемой (ветер, видимо, изменил направление) - три иноплеменных обветренных странника. Пахло и мазутом - трудовым железнодорожным потом.
Заноза напоминала о себе злым - красно - зеленым пятном на ладони: Шубин отложил на некоторое время хирургическое вмешательство с помощью перочинного ножа и туалетной воды "ДАЛИАС".
То, что ночью пересекали шубинские белые туфли (теперь уже серые), могло быть большой центральной площадью, подведи под ноги ровную бетонную или асфальтовую твердь, обнеси периметр пылающими огнями, воздвигни в центре постамент с исторической фигурой, посади хотя бы несколько живых, трепещущих листочками, зеленых пятен. И тогда пересохший, истекающий из нее глиняный ручеек превратился если бы и не в проспект, то в настоящую улицу.
Шубин казался себе Гулливером.
А вот и дом! В котором он!..
Да-да! Если согнуть ноги в коленях, наклонить голову вперед, то можно было бы протиснуться в дверь и сразу упереться в выбеленный, с глубокой продольной трещиной, столб, с висящей под потолком керосиновой лампой. Впрочем, к дому тянулись два провода, и надобности в лампе сегодня уже не было, но пол определенно должен был остаться глиняным.
Из двери выглянуло заинтересованное детское личико, - скрылось, снова выглянуло,  подталкивая впереди себя улыбчивое, открытое, тоже юное, но уже с претензией на женственность, лицо казашки. Приглушенный окрик прижал их к косяку, мимо них, шаркая резиновыми остроносыми галошами на босу ногу, прошествовал согбенный старик к дымящейся печи в центре двора. Когда-то двор отгораживался от улицы деревянным забором и кленами, под которыми Шубин зубрил нотную грамоту, но вот шахматная стенка из кизяка осталась, и кизячный дымок знакомо вытягивался в перышки облаков на голубой небесной глади.
В этом месте на Шубина должны были нахлынуть тончайшие воспоминания, и они нахлынули...
Далекий ужин. Родители, бабушка Акулина и он, Шубин, в одних трусиках на черном от длинного безнадзорного дня теле усаживаются за стол, на котором... ну, наверное, стоит кастрюля с горячим картофелем, и обожженные пальцы торопливо тянутся к прохладным овощам. Хлеб черный, грубый, нарезался крупными ломтями, но бывало, хотя и крайне редко, вкусное пирожное трубочкой, купленное мамой в вагоне - ресторане проходящего поезда. Стол упирался в единственное окно, за которым врастал в землю такой же саманный домик, с фасадом на противоположную сторону, а прогал между жилищами использовался соседями - казахами для туалета на открытом воздухе.
В самый неподходящий момент перед окном появляется старуха с чайником в руках вместо туалетной бумаги, задирает подол, усаживается на карточки; отец, ругаясь, выбегает на улицу, камнями сгоняет ее с места, в ответ несется казах с воздетыми к небу кулаками. Тогда Шубин не осуждал отца, предпочитая, между прочим, метод подобного испражнения другому - сидению в душной, грязной, вонючей, набитой до отказа жирными зелеными мухами деревянной будке. Не мудро ли приспосабливались казахи к родным условиям? Тому подтверждение - три несчастных дома на привокзальной площади.
"Но клены - то, клены зачем вырубили? А они погибли, их обглодали козы, ишаки... Зачем тогда убрали забор? Все равно бы погибли от жажды. Но я-то, я, лично, здесь же, находил для них воду..."
Шубин прожил среди казахов почти десять лет: сидел с ними за одной партой, гонял мяч, изучал, правда без ощутимого результата, казахский язык, не помнил имени первого учителя, но на всю жизнь запомнил учительницу казахского языка - Марику Рибжаровну, пробовал курт, пил кумыс, но жилища их посещал редко; ни разу, даже краешком глаза, не наблюдал за похоронным обрядом. Мусульманские кладбища - эти строгие, загадочные, лабиринтные городки, в отличие от сверстников, обходил стороной, не пытаясь даже приблизиться к ним. Мир в черном плаще, со вторым полумесяцем в ночи, отчуждался от Шубина вечной тайной, вечной и жестокой до материализующегося в сознании кривого клинка за поясом. Лунные серпы вместо глаз, лунный серп вместо рта, и всегда рогами вниз: в празднике, в радости, в искренней благодарности.
Казахов раскулачивали особенно жестоко - вольный, степной скот не выдерживал коммунистической идеологии, сдыхал, а свекольной ботвы не хватало самим названым братьям, и уменьшались числом казахи, а у оставшихся в живых серпы становились уже, острее...
До торжественного момента оставалось чуть более трех часов; Шубин спустился по глиняному ручейку вниз, к самой балке, на дне которой, если поковыряться, можно было найти чертовы пальцы - кварцевые цилиндрики, слюдяные пластинки, белые скелетики "мамонтенков". У противоположного берега в испуге заметались ласточки, Шубин устроился на этом  - на треснутой глиняной мозоли. Когда-то небо здесь,  впереди, опускалось на землю - теперь же вынужденно перегибалось через нефтяные вышки, и за ними застегивалось на шоссейную молнию. Пыльные завесы длинно тянулись по ней за автомобильными жучками, унося Шубина и к своим, и к его началам.
Поздним вечером, или уже ночью, маленький Шубин приоткрывает входную дверь и от страха вскрикивает - вдоль улицы медленно плывет огромный, огненный шар. Бабушка прижимает его к себе, успокаивает.
- Не бойся, Павлик!
- А ты не боишься?
- И я не боюсь!
- Никого, никого?
- Никого, кроме Бога!
- И фашистов не боишься?
- И фашистов не боюсь!..
Шубину сегодня бы, сейчас, продолжить тот давнишний диалог. То, до чего он сам теперь доходил с таким трудом, тогда лежало на поверхности: в руках бабушки находился кончик ариадниной нити, который почему-то, какая нелепица! никому не

Реклама
Реклама