Произведение «48.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 21(1). ЗА ДВЕРЬМИ ШКОЛЫ… ВКРУГ МЕНЯ.» (страница 7 из 10)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Повесть
Автор:
Читатели: 1043 +8
Дата:

48.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 21(1). ЗА ДВЕРЬМИ ШКОЛЫ… ВКРУГ МЕНЯ.

была его внутренняя платформа, чтобы переводить его в статус йога, на который, по сути, он претендовал своими аскезами и ограничениями, как и неприхотливостью. Не все еще сделал для него в плане развития материальный мир и рано было от него отрекаться так, как он уже пытался, посылая все и вся… 


Все тонкости Божественной кухни, все состыковки человеку не постичь. Достаточно знать, что душа никуда не исчезает насовсем, как и ее качества никуда не исчезают, но сопутствуют ей в дальнейших рождениях,  и продолжает путь воплощений, не забывая отдавать долги, как и совершенствоваться, ставя перед собой новые цели, в новом окружении и с новыми возможностями. Все по Величайшей Божественной Справедливости. Этих знаний я еще на тот период не знала, через них не мыслила, а потому смерть воспринимала так, как об этом было сказано ранее.


Неожиданным горем, непередаваемым по своей силе, была эта утрата, потрясшая меня и маму, столь свыкшихся к его неугомонному, вечно суетящемуся, неутомимому во всех своих проявлениях присутствию. Тяжело было жить с отцом, на насколько же тяжелее  без него… Всем добрым и недобрым в себе он плашмя ложился за свою маленькую семью, не находя, однако, и себе пристанища в этом мире, бросаясь в нем из крайности в крайность, ни в чем не знающий и не находящий умиротворения, бьющийся буквально лбом о свой дремучий и пытливый ум и обещающий всем в себе, будучи вросшим в нас, никогда не искорениться и не только потому, что, не смотря ни на что, был жизнелюбив, но и потому, что небытие было действительно не для него, никак не могло к нему примериться, никак не могло его остановить, тем более, сделать недвижимым.


Было невероятно помыслить, что более ничей гнев не выльется ни на кого, нигде не прозвучит его устрашающий голос, что всему пришел конец. Никто не желал считывать эту утрату, как великое освобождение, хотя каждый понимал в своей боли, что стал бесхозно свободным и может даже попытаться насладиться этой свободой, если получится.

Пошли тяжелые, мучительно беспросветные дни, невыносимые от внутреннего непрекращающегося состояния скорби. В углу комнаты словно съежилась разбитая гитара, которую отец разбил о голову мамы в последней своей битве. Маленькая балалайка, которая следом за гитарой не сходила с его жилистых тяжелых рук, обнеженная его грубыми узловатыми пальцами,  спокойно и беспристрастно висела над диваном. Более некому было извлечь из нее ни звука, но, повидавшая виды, она многое могла бы рассказать о его чувствах и боли, ибо в дни особых своих проявлений, он приголубливал только ее и напевал ей удивительно красивым голосом свою печаль и надежды. На кухне  в привычном месте, на полу у стены под окном сиротливо стоял кормилец семьи – старый, видавший также виды этюдник. Отец в основном просиживал на кухне, которая была достаточно большой и уютной, куда и заворачивал всегда прямо  с порога, возвращаясь с силуэтных дел, где и мостил под окном у своих ног  этюдник, ел, смотрел телевизор и где щедрой рукой все чаще и чаще наливал себе водочки, веселел, балагурил, пел песни и хорошо, если засыпал на тахте, если его недюжинная сила и  вечный псих не оборачивались на маму, изрядно для него постаревшую, поскольку окружение его на работе молодыми девушками, его окрыляло, сулило  все начать сначала, ибо, ну, какая же не пойдет на его талант, деньги, умную речь…, иллюзия кружила  голову, а в итоге он избивал маму, так что ей приходилось иной раз и босиком бежать по Пирамидной в свои-то годы…

Но, дурное не мыслилось. Всем в себе отец буквально ввинтился в наше сознание. И даже, будучи под своим,  марковским игом, он был  для меня существен,  и все же все во мне отрекалось от общения с ним, делая выход на отца крайне сдержанным и немногословным. Хотя иногда…  Иногда я вступала с ним в долгий разговор, переходящий в спор, стоя на своих принципах  и замечала, что часто ему кроме своей напористости и крыть нечем. Этого его смущало, досадовало и он отступал…  Приходя с мамой  к нам домой, он теперь более выглядел присмиревшим, немногословным, чуть чуждаясь, словно что-то изнутри удерживало его.

То, что я пошла работать учителем,  он принял благосклонно, почти приветствовал, ибо и это была почетная деятельность. И из всего тарадановского рода лишь как бы я что-то хоть малость достигла, хотя с моего рождения его ставки на меня были очень велики, и, может быть, гневался он потому, что жизнь никак не преподносила ему в моем лице полного удовлетворения, хотя чувства бесконечно нашептывали, что что-то здесь не так. Но увы, его дочь до самой его смерти оказалась просто женщиной, хотя…  Однажды он попросил, чтобы я ему почитала отрывок из романа. Он слушал с великим интересом, не перебивая, не бросаясь по своему обыкновению критиковать и ставить на место. По окончании он сказал, что сильно, что не ожидал, спросил,  откуда я это знаю, откуда я так вижу…  Может быть в нем снова промелькнула надежда. Но это уже было перед самой болезнью, хотя меня, мой образ он не отпускал никак, связывал со мной что-то лучшее и никогда не грозил мне, но маме, говоря: «Если я умру, я к тебе лично приду, я накажу тебя…».  Видимо, Сам Бог  вселил в него понимание о греховности или виновности перед ним мамы,  поскольку она изменяла ему часто. Он также был болен тем, что она не могла жить аскетично и собой отрывала его от этого наслаждения – жить просто и непритязательно. О, как хотел отец жить без праздников, без мяса, без застолий, но воедино с природой, как мечтал он поехать на свою малую родину. Но любовь его к маме приковала его, как и Сам Бог, пожелавший эту дикую натуру, склонную к вечным бродяжничествам, хоть как-то окультурить, привязать к семье и быту пусть и через праздники и застолья. Ибо рановато было ему по качествам становиться йогом, ибо и Бога он не знал, поклоняясь природе и здоровью и будучи далеким от духовности и миролюбия.

Может быть, такие люди еще ценнее в некоторых случаях  для других членов семьи, ибо очень четко всей своей жизнью разграничивают добро и зло, будучи еще в тисках  глубокого несовершенства, но которое уже не дремлет, но вырывается из сознания великими поисками и может быть потому выше тех, кто иллюзорно благочестив, однако находясь на этапе беспросветного невежества.


Отец – был сам поиск, само отречение, сама воплощенная в себе боль, сам ум, вникший в мировую литературу, коснувшийся великих идей и философий мира, и забывший навсегда покой, смолоду, движимый изнутри своими причинами,  начав вырываться из своей темной  сути, имея свой стержень и свою великую идею, ее в какой-то мере осознав, не зная, как, куда и для чего, хотя в себе зная, ибо признать себя незнающим не мог… 

И вот уже мы зачастили с мамой на кладбище, которое находилось тут же, на Северном, где я жила, и этим, этой болью начинали идти к друг  другу, только теперь становясь друг другу очень необходимыми.  Мама посадила у отца туйку и розы. Отец никогда не любил цветы, никогда их не покупал ни по какому случаю, считая это роскошью и проявлением мягкотелости и глупости. Может быть  поэтому розы, никакие другие цветы не принимались в пределах его оградки, но зато обильно росла трава и сорняк, которые каждый раз приходилось выкорчевывать. Туйка никак также не желала приживаться, отчего мама с ней изрядно намучилась и не зря. Через годы она пошла вверх и  через многие годы превратилась в роскошное высокое дерево, собственно, по которому  мы и распознавали отцовскую могилку издалека.

Наша семья никогда не потрясалась болезнями и смертями изнутри, отец собой строил заслон любому горю других, не позволяя проникать ему под крышу нашей семьи, омрачать домашний  очаг ничьим страданием, все проходило как бы мимо и вот теперь – в самую точку, в самое сердце. Со смертью отца судьба приоткрыла мне врата к  пониманию смерти, заставив смотреть на нее, как есть, дабы начинать мыслить повыше и по тяжелее…  Именно в эти тяжелые дни Саша проявил себя, как величайший мне друг, ибо утешения его были нескончаемы, слова – самые искренние. Он все понимал, разделял, печалился, помог маме с похоронами, дав ей сто рублей, хотя все оббегать, как дочери,  пришлось мне, как и привезти священника, как и заботиться об обрядах.

К концу лета неожиданно приехала тетя Аня с Людой из Владивостока. Тетя Аня была старшей сестрой отца, а Людмила – ее дочь, моя двоюродная сестра, тридцати пяти лет. Тетя Аня была живчиком, не уступающим моему отца по упругости, но более материалистичная в своем проявлении и в этом – безупречной. Прежде я никогда не видела тетю Аню, как и сестру. Однако,  была достаточно о ней наслышана и собственно на этом и основывалось мое мнение, которое, однако, было для меня не суть важным. Однако, видеть ее живьем – дело достаточно оказалось любопытным и  неизведанным ранее.

Она как-то уже приезжала к родителям  в Ростов-на-Дону, но гостила буквально несколько дней, о чем я узнала некоторое время спустя, ибо она не очень-то рвалась повидать меня, так и уехала не заехав на Северный. Тетя Аня была человеком от природы несмолкаемым, безнадежно говорливым, постоянно по любому поводу мыслящей, обладающей пытливым материалистичным умом,  однако,  идущая на поводу мысли более себе в угоду. Она всей своей природой четко соответствовала тарадановской породе, которой и не нужно было особого образования, чтобы плести умное. Речь ее была неиссякаема, буквально бурлила, все сваливая в кучу, а память была столь услужлива, что все доставала из  нее нагара легко и быстро, ум все тотчас оценивал, а язык выдавал так, что было невозможно оторваться. Отец и тетя Аня были, что называется, два сапога. Заслушаешься. А как начинаешь разбираться, что тут было наплетено – не размотать сей клубок, как ни силься.

Если на данный момент их монологи  и настроения шли в унисон, это были самые задушевные речи, где отец мог даже расстроиться и расцеловаться со своей любимой сестричкой, которая никогда не забывала напомнить, что в свое время всех подняла на себе, заменив мать, когда она залетела в тюрьму за спекуляцию на десять лет. Прошлое роднило, убаюкивало, поднимала из глубины души немалые чувства и объединяло, увы, против моей мамы, эдакой дородной дамы, не познавшей и не испившей и толики того, что им пришлось.

В завершение диалога отец в угоду сестре избивал маму, проявляя солидарность и наслаждая сестру, ибо та мою маму не любила и всегда в ее адрес писала письма достаточно осуждающие без тени миролюбия. Однако, не проходило и дня, как единство с сестрой ослабевало, они начинали подсчитывать, кто кому и что должен, кто и в чем неблагодарен. И в итоге они шли против друг друга  столь разъяренно, что на следующее утро отец, проведя бессонную ночь,  раненько выпроваживал Анну на вокзал, отказывая в гостеприимстве, т.е. гнал, говоря, что не след ей разбивать семью и что слишком уж она задириста.


Тетя Аня приехала с Людмилой,  как только получила извещение о смерти брата. Отнюдь печаль не коснулась ее лица ни единой слезой. Они (дочь и мать) приехали без сумок, как если бы проездом,  и с первого дня завели между собой нескончаемую перебранку, чем и коротали

Реклама
Реклама