БОТТИЧЕЛЛИ
Мне нравится людям нравиться.
Раньше я менее обращал внимания на взаимные человеческие симпатии, одиноко живя в своём лесном уголке. Свора личных собак, лошадка, да местные зверушки – вот и всё моё разнообразное общение. Было таковым до недавнего времени.
Но познакомившись с Олёной, и переселившись в посёлок на её благотворные харчи, я утихомирил свой бирючливый нрав – и понемногу перестал отвечать рычанием на любезности и на колкости вновь обретённых названых друзей.
Помню, как ранее мне приходилось даже отстреливаться от городских посетителей, приходивших охотиться в мой отшельничий скит. А теперь я улыбкой воспринимаю чужую наглость и хамство, со снисхождением взирая на нахальное детство, шампанскими пузырьками играющее в заднице у зрелых людей.
Мой товарищ Янко большой любитель поёрничать. Он потешается надо всеми, кто пересекает орбиту его личного пространства. У маленьких детей такое бывает от желания считаться взрослее, чем они есть на самом деле – и чтобы их уважали. А Янкин внутренний разброд из-за хотения казаться жёстче, яростнее, нерушимей – хотя на самом-то деле сердце у него мягкое, как растоптанный валенок. В такой можно любую ногу засунуть, даже от снежного человека. Да: он сначала повозникает, отплюётся обиженно войлоком – но потом всё равно примет, хотя бы на одну ходку.
В отличие от этого красивого оболтуса, товарищ Серафим с виду обыкновенен. Высокий и худощавый, со стороны он может привидеться нескладным, как циркуль на шарнирах. Но если бы кто узрел его карабканья по балкам монтажной высоты, то обязательно пригласил в цирк на смотрины. И хоть Серафимка часто бывает неуверен в себе при личном разговоре, особенно с девчатами, в нём есть одна замечательная чёрточка, искра, звезда: когда он убеждён в сердечной правоте, или немыслимой красоте, ну и вообще в безумстве храбрых – то его душа загорается словно та Прометеевская, которая принесла огнь во вселенную.
Бригадир Зиновий по своему нраву жгучий самоед. Он как будто бы сам въедливый перец, да ещё и наглотался самого себя в беседах с собой. Когда у него что-то не ладится в жизни или работе, то он вместо чтоб заглянуть в механизмы бытия или железяк, начинает с упорством маньяка разглядывать и потрошить лохмотья вчерашнего дня, и даже совсем далёкого прошлого. Как будто именно среди тех застарелых, позабытых ошибок, кроются причины его сегодняшних неудач. И весёлые фестивальные победы отнюдь Зиновия не успокаивают, не убеждают в приходящей славе – ему опять кажется, что радость сиюминутна.
Хотя его дряхлый напёрсник дедушка Пимен считает душевную радость спутницей вечности.
- Ты понимаешь, Юрик, - говорит он мне, оскаливая два передних зуба в ухмылке, как кот на мыша. – Оказывается, што наша душа есть несметное сокровище мира, за которым тоскливо охотится сам сатана. Она так урождена богом, што мы можем получать удовольствие, негу, насладу, от музыки и картин, от красоты бабьева тела и пустого трёпа с соседом. А сатанишка к этому не сподобился: голый он внутри у себя, потому и с неистовством скупает продажные души. Ты свою гляди – не продай. -
Да не продаю, дедуня. Я просто устроился на бесплатную работёнку к Муслиму, монтажному товарищу по бригаде. И там мне платят не деньгами, а открытым сердцем.
Муслим с Надиной, и со всеми тремя ребятишками, освобождают свой домовой участок из заточения старых сараев – подчистую снося эту ветошь. А на её месте затеялись устроить небольшой водоём размером с купальню: по брегам озерка будут расти ивы с вётлами – раскидистые, похожие на шатёр шемаханской царицы. В дополнение к этой восточной сказке, в самом конце участка расцветёт уголок северной русской природы – сень из десятка декоративных берёз с обрамленьем зелёных кустарников.
За эти семь дней я уже успел полюбиться прекрасной хозяйке и её черноусому мужу. Она не чает во мне души из-за моей мужицкой рукастости и мозговитой сноровки; а ему симпатизирует беседовать со мной о высоких материях.
Причём, я не играю с ними ни в какие душевные игры – моё сердце такое само по себе. Если труд нелёгкий, то я не отлыниваю чтобы в теньке посидеть – а просто тихо и спокойно убеждаю себя, что в труде по-настоящему рождается мужик, сильный отважный выносливый. И все мои телесные усилия потом, к человеческой зрелости, обернутся для меня подспорьем из железистых мышц, каркасом из уравновешенных нервов. Вот и будет нам с душой превеликое счастье.
В беседах с этой семьёй я тоже не напрягаюсь: они живут одним со мной внутренним наполнением, и мне не приходится подстраиваться под чуждые принципы, мнения и привычки.
Вот только Муслим в последнее время – и это замечала даже бригада – частенько парит среди эмпиреев раздумий. О вере и боге, вселенскости разума, и о сверчках под ногами.
Сегодня он подошёл ко мне, немного косолапя от неловкости, и опершись локтем на бетономешалку, спросил:
- Юра, а как ты относишься к Боттичелли?
Я как раз выгрузил уже готовый раствор в цинковый жёлоб, и серая масса бетонной сметаны красиво растеклась по опалубке нового погреба. Можно было немного болтануть, стряхнув пот и освежив вдохновенными мыслями горячую голову.
- Хорошо отношусь. Но не высокопарно. Потому что для меня все шедевристы эпохи Возрождения, которые больше всего на слуху, походят на придворных фаворитов дворцовой свиты.
- Вот как?
Он удивился: но не до конца удивлённо, прямо уже вылупляя от восхищения прежде строгие глаза – а просто чуть вздёрнул свои чернявые брови. И вообще, он походил на былинного витязя в тигровой шкуре – которому супротив попался худощавый, но ужасно наглый Иванушка-дурачок.
Я ничуть не испугался его голосовой палицы: - Могу объяснить. Знаешь, я более всего уважаю людей, которым к своему таланту надо прорываться сквозь тернии к звёздам. А всем гениям Ренессанса как будто бы добро с благом сами приплывали в руки.
- Ну-ка, ну-ка, - он почти лёг с головой на мою мешалку, чтобы я не залил туда воду, не забросил песок. – Объясни попонятнее. Как красный пролетарий белому интеллигенту.
Мой воронёный сотоварищ сказал так нарочно: ему очень хотелось поспорить со мной в этом тихом уголке, среди птиц да букашек.
Почему-то всем горлопанам, кому интересна не истина, а сам спор, ужасно нравится кричать на диспутах и на митингах; но Муслим всерьёз решил проникнуть в мою запертую душу, и может быть, обрести настоящего соратника.
Нет – в бригаде мы, конечно, были товарищами, и даже вместе спасались, рискуя. Но чёрт побери: никто из нас двоих не пытался залезть во глубину дружеского сердца, боясь наступить на арбузную корочку, и поскользнуться – а потом очнуться на страдальческом ложе со сломанной шеей.
- Ты сердишься, мой добрый дружок?
Я улыбнулся как мог обаятельнее, чтобы рассеять сомненья Муслима. Раз ему очень хочется – пусть верует в единство рабочих сердец.
- Да ничегошеньки он не сердится, Юрий, - примирительно и негромко сказала подошедшая Надина. – Мой муж всегда доброжелателен к людям. Съешьте, пожалуйста, горячий чебурек – с пылу, с жару. – И она протянула мне на фарфоровом блюде целую горку ароматных золотистых пирожков.
Они походили на большие запечённые пельмени; и духовито пахли внутренним таинством печки с тандыром.
- Нет, женщина – я немножко сержусь. – Муслим чуточку погрустнел. – Пусть он прямо и неумолимо скажет мне, почему ему не нравится мой Боттичеллюшка.
- Я обожаю его, даже очень. – Моим вдохновенным восторгам не было предела, как нет его у совершенства. – Но всё же у таких творцов как Микеланджело, Рафаэль и Веласкес, всё в жизни происходило словно по мановению волшебной палочки. Хочешь расписать ватиканскую капеллу – так вот уже папочка Сикст лукаво подходит к тебе с ведром красок, и с этого мгновения твоё имя остаётся в веках. А если придворный гений положит глаз на постройку какого-нибудь собора, то ему тут же, на блюдце, предоставят и святого Петра, и парижскую Богоматерь.
- О боже всевышний! – пафосно воззвал Муслим к небесам. – Ты только посмотри сверху на этого двоечника, который думает, будто великая жизнь достаётся спустя рукава! Да чтобы пробиться в искусстве, нужно гору камней руками перекидать.
- Почему именно камней? – нелепо удивился я, оглядываясь на штабель красного шамотного кирпича в уголке у забора.
- Мой Муслим в юности учился на скульптора, - чуть грустновато призналась Надина, поглядывая на мужа с утешением нежности. – Но после пожара, унёсшего дом, и подворье, ему пришлось помогать семье в подмастерьях у сварщика. И он теперь очень скучает по несбывшимся грёзам.
Я об этом не ведал. Как мало мы знаем ещё друг о друге.
- Муслим. Если ты с малых лет так полюбил искусство, то не мог бросить творчество под ноги злой судьбе. Неужели тебя не тянуло снова ваять, рисовать?
- О чём вы говорите, Юрий? – всплеснула руками Надина, явно радуясь моему восторженному удивлению. – Да у нас весь чердак заставлен его глиняными игрушками, и картинами на холсте. Там живёт и здравствует наша домашняя мастерская.
- Ну-ну, милая. – Муслим здорово смутился от жёнкиных похвал, и от любви, колокольцем звучавшей в простых немузыкальных словах. – В моих семейных поделках нет ничего особенного: ты вот вкусно готовишь чебуреки с мясом, а я неплохо управляюсь с глиной и красками.
Я загорелся; у меня от надежды заполыхали уши. Так уже бывало со мной во младенческом детстве, если предстоял замечательный поход в цирк или кукольный театр.
Мы однажды на переломе юношества – когда на картинах Рубенса уже видится не только искусство, но Женщина – пошли вместе с классом в музей. Смеялись, даже хохотали громко, облизывая сладкую вату, и хрустя кукурузными палочками.
А потом я застыл вдруг у тёмного полотнища серого волка: застыл так, что волосёнки поднялись дыбом от грозного взгляда - и уже не было вокруг меня никакого музея, а только мрачный вечерний северный лес, моховые болота, и бледные статуи в свете луны блистали холодеющим мрамором.
[justify] Я оглянулся по сторонам: но заросшие забыть-травой узенькие тропинки, в полследа, уводили в ещё более затерянный мир, из которого даже по воздуху не могла выбраться ни одна