- С вином и халвой, - поправил меня дружок, и наконец-то искренне рассмеялся.
- Ну да… Вот вы всей бригадой построили цирк ребятишкам.
- Мы построили – ты тоже был с нами.
- Да, мы. – Я усмехнулся, потому что всё это случилось в той, прошлой жизни, мне доселе неведомой. – Но одного цирка мало, этот подвиг уже закончился. И скучно дальше почивать на лаврах. Нужно сотворить ещё многое – ведь душа и тело обязаны трудиться. А иначе сопьёшься в бутылке, или станешь нервным хомячком в комнатном аквариуме. Поэтому мы и пришли сюда на эту войну. –
Я объяснял дружку рублёными фразами, коротко, ёмко, словно на эшафоте – чтобы успокоить своё мятущее сердце. А его на длину когтей и клыков уже настигала паническая атака: я никогда ещё в себе такого не чувствовал, но знал из рассказов знакомых депрессивных людей, как оно там, под костлявым скелетом, бывает.
Мне вдруг почудилось яво, что нам больше никогда не выбраться из этой смертельной темницы. Что за стенами провалы времени и пространства, в которых уже нет и не будет не только любимых, но даже просто людей. А под моими ногами, под полом бетонным, удушающая бездна, в которую я теперь буду валиться целую вечность, вовеки не обретя более покоя и опоры. И Муслим, мой верный товарищ – на самом деле чёрный чёрт, коготь сатаны, назначенный истопником моего адского котла – будет подбрасывать в мою душу смолёны дровишки.
Мне до умопомрачения возжелалось – как в миг наслаждения бабьей утробой – броситься на друга с объятьями, и грызть его шею, кадык, и гробить его головой об стену, чтоб от тряски вылетели жалостные, но сладостные зенки.
- Юра, что с тобой?!.. – Муслим уже стоял возле меня, и жестоко терзал за плечи, Потом рывком повернулся к окошку камеры: - Эй, шайтаны!! Врач нужен!
- не надо, - шёпотом сказал ему я, выползая из преисподней ямы. Меня трясло от холодного пота, который струями стекал по спине, по ногам, и дальше в ботинки. – Ты не зови никого, это само пройдёт.
- Да что случилось? я даже не знал, что ты боишься замкнутости.
- не то. Просто я вспомнил, как меня уже здесь убивали.
- Не может быть! Когда?
А я и сам не ведал, давно ль это было. Привиделось, будто лежу я на серой дерюжке, с дырой в голове; из меня вытекает последняя юшка со сгустками мозга. Потом сыпятся какие-то коржики, старый дед вместе с бесом тоскуют по мне – и напоследок, душу мне рвёт ужасная боль, словно пытаясь впихнуть в меня чужую вселенную…
- Всё на свете проходит, и это пройдёт, - сказал я уже погромче словами одного премудрого древнего царя. – Муслимка, а ты веришь в переселение душ?
Он усмехнулся, вытирая ладонью пот мне со лба; как будто гладил своего родного отца, болеющего на смертном одре. – Об этом только всевышний знает. Но ты держись, пожалуйста, и никуда не переселяйся. -
А я подумал, что у любого бедолаги, даже в самой ужасной темнице или перед сворой врагов, всегда есть возможность спастись – на тот свет. И пусть попробуют догнать да вернуть, острую пику им в задницу!
Из угла в угол, по диагонали нашей маленькой каморки, побежал какой-то наглый крысёнок, потерявший стыд и срам. На полпути он остановился, насморочно смыгнул длинным носом, то ли всамделе простудившись, то ль вынюхивая запах съестного. Он долгонько глядел на нас, косясь своими лупатыми глазками: так косятся на прохожих голодные уличные собаки, сами делая вид, будто бы бегут по своим важным, писающим и какающим делам.
- Прости, милый, - жалостливо вздохнул мой дружок, разведя руками. – Но нас здесь ещё не кормили, а с собой нет ни крошки.
Крысёнок высокомерно вздёрнул головку на его тихий голос, словно бы не очень-то и хотелось, и шмыгнул обратно в свой угол.
- Вот, Муслимка – теперь это надолго наше единственное общество. Да ещё голуби за окном, если у решётки присядут. Знакомься, общайся, и пересылай в клюве почту.
- Не говори так! – возмутился мой бравый товарищ, богатырски встав во весь рост в крохотной комнатушке. – Если мне не позволят увидеть семью, я разнесу эту тюрьму по кирпичику. Раз крысы бегают, то и я убегу. Ты не бросишь меня?
Он спросил так пугливо, будто бы ему очень требовалась поддержка – словно край без моей помощи, с ножом к горлу. И я, понимая, что дружок нарочно вдохновляет мою тряпкую душу своей призрачной немощью, ответил: - Ну конечно, не брошу – я с тобой до конца. –
Ближе к вечеру нам принесли баланду – вольный ужин. Солнце уже давно скрылось из зарешёченного окна, потому что было свободным, без кандальных оков. По мирочувству мы дожили где-то до восемнадцати ноль-ноль. А хотелось прожить ещё долго, хотя бы столетие загаданного века.
Мне стало стыдно перед Муслимом за свою первую слабину; и я ел густо, хрумко, чтоб показать дружку беззаветную храбрость таким аппетитом. Но ещё, помимо бравады, я должен был занять рот хлебом, кашей, и прочей казематной бурдой, защищая себя от воя, и крика – который всё равно подступался к горлу неизвестностью и неизбежностью грядущей судьбы.
Со стороны могут казаться полной чепухой все эти опасения про свободу, про жизнь и семью – ведь в наших деяниях не было криминала; хулиганка, и только. За неё обычно следует мелочный штраф, взятие на поруки, и грозный окрик городового в шинели: – не шали, гражданин, а то и вправду возьмём на цугундер!
Но вот когда сам оказываешься в холодной казематке, на стенах которой нет ни ковров, ни обоев, а только нацарапанные обушком оловянной ложки выстраданные письмена – что держись, брат, сцепи зубы – то яро хочется превратиться в крысёнка, чтобы снова пробежать по зелёной траве. Потом на утреннюю поверку опять человеком, вечером снова крысёнком: и так каждый день, весь назначенный срок. Только так ещё можно держаться, терпеть; но никак не иначе.
Я знал этот комитет культуры, которому мы с товарищем так жестоко, оскорбительно наваляли. Мне довелось побывать в подобном культурном заведении прежде, когда я пытался пробить на издание свою книжку душевных рассказов. Они удивительно сладко умеют лицемерить, эти начальники комитетов, кабинетов, и офисных туалетов – в глаза народу поя дифирамбы, а за спиной готовя под сердце штык.
Я тогда написал открытое письмо во все областные газеты, в котором обозвал всю эту бесхребетную шоблу тухлым болотом с мелкими головастиками. А в ответ получил волну ненависти от кабинетных клопов и тараканов. Именно поэтому я ушёл в одинокую глухомань помощником лесничего – где меня со всей моей звериной дворней и нашла возлюбленная Олёнка.
Ох, какие же они мстивые – эти холуи, лакеи, рабы и кабальники власти, разнузданно сидящие в креслах! Они ужасно боятся и ненавидят творцов, талантов и созидателей – яво похожих на Муслима, и может быть немножечко на меня. Поэтому нам вполне оправдано было ждать наказания за вооружённый мятеж: тем более, что из сапожка и кармана охранники изъяли длинный кинжал вместе с острым ножом.
Я полулежал на деревянной седушке, слушая за окошком неторопливый затяжной дождь – весь такой сырой да скучный; мне хотелось обвинять всю планету в своих неудачах.
- Муслим – ну вот почему они такие?
- Ты про кого это спрашиваешь? – удивлённо взглянул на меня дружок, занятый мыслями о семье, и о доме. В его руках большой хлебный мякиш превращался то в собачку, то в голубя: как и всегда бывает у тюремных узников, которым больше нечем заняться.
- Да про чиновников: они прямо какие-то вырожденцы. Постоянно пытаются отнять у нас право жить вольным и сильным народом. С виду они как наместники неба – а по сути своей лишь капризные немощи, жизнь свою подчиняющие не благу людей, а личным потугам, соблазнам, грешкам.
Муслим отложил в сторону свои хлебо-булочные скульптурки; и посмотрел на меня словно мудрый Карлсон на растерянного малыша. Негромко, но уверенно зажужжал его гортанный пропеллер: - Юрка; дело в том, что многие из них на высоких постах и в значимых креслах – обыкновенные лентяи и трусы. Им невыносимо страшна высокая скорость нашего с тобой движенья вперёд. Они не тормозят народ явно, нажимая на стоп: но нарошно, имея при власти свой собственный руль, выбирают для нас тяжёлую дорогу с колдобами. Надеются, что наш длинный обоз когда-нибудь остановится, успокоится.
- В непролазной грязи сомнений и неверия? Херушки им в похабное рыло!
- Как сказать, - чуток неуверенно пожал плечами мой друг. – До поры до времени это им удавалось.
- Послушай. - Я решил высказать ему давно пестуемую идейку. – У тебя ведь хорошее образование, самое высокое в нашей монтажной бригаде. Что если, когда будут выборы, именно тебе подать заявку на управление нашей культуркой? А в других районах отечества другие герои придут к власти, теперь уже нашей, пролетарской – и наступит прекрасная душевная жизнь.
- Я думал об этом. – Мой дружок потёр усы, пожевал их губами; и выдохнул неопределённо, весь в мечтах и сомнении: - Поначалу я стремился к карьере начальника, чтобы жить с семьёй красиво, богато на глазах у людей. Но переступить через своё сердце не смог. Не такой я, как надо для кресла; понимаешь, Юрик? -
Понимаю, милый товарищ. Меня всегда удивляло, почему самые низшие духом, и примитивные разумом из человечьих существ так рвутся в начальники.
Ведь если посмотреть хоть рассудочно, а тем более сердцем, то большинство из них – лживые негодяи, мелкие гниды в блестящих костюмах. И добро бы ещё, чтоб они не осознавали себя, представляясь отважными, сильными, щедрыми. Но каждый из них яво знает за собой самую жалкую трусость, трепетную немощь и скаредную жадность.
Значит, должна быть очень весомая причина – может быть, желание себя показать на высокой должности как вершителя судеб, и данной властью возвыситься из падшей низости.
[justify] Это ведь легчайший испытанный путь: потому что спортсмену к славе нужно идти годами упорнейших тренировок, стахановцу надо рвать жылы да нервы ради успеха в труде, а живописцу днями-ночами корпеть над холстами, ожидая единственного вдохновенного мазка. И только начальнику – а в большем властителю - для постоянного продвижения по карьерной стезе хватает всего лишь льстивого