| «Изображение» |  |
натуральная сатанинская секта. А Грабовский хладнокровный убийца, держащий в страхе весь город. Ну, и куда тебя опять прёт, неугомонный? Но из головы не выходят оброненные тут и сям обмолвки про его какую-то прям, ну очень впечатляющую внешность и особую, никак не вяжущуюся с его родом деятельности манеру общения. Вот только, что это значит? Пожалуй, хоть разочек поглядеть на живого сатаниста было бы весьма увлекательно. Где ж ты их ещё, кроме как по телику увидишь?
Но на сегодня довольно. Давай-ка мы с тобой, как Скарлетт О'Хара подумаем обо всём этом завтра. А сейчас ты заслужил отдых.
Аккуратно вытащив кирпичик из стены, ты обнаружил свой тайник как прежде нетронутым. Едва живая керосинка столетней давности. Пара пробирок, стыренных из кабинета химии. Серебряная ложечка из фамильного сервиза, привезённого дедом из Германии. Мятые «чеки», слипшиеся в единый ком использованные фильтры, совсем мизерный клочок чистой ваты и пара шприцов – новый в упаковке и ещё один, припасённый «на чёрный день», уже едва не заплесневевший. Только конченый торчок – в которого ты стремительно деградируешь – станет шпигаться такой дрянью. Всё грязное, пыльное, отсыревшее. Здесь наверняка водятся какие-нибудь мокрицы и костянки. Но даже столбняк предпочтительнее ломок. Как появятся деньги, неплохо бы прогуляться до аптеки. Димедрол хоть какой-нибудь закупить на самый крайний случай, когда не удастся раздобыть ничего «повкуснее».
А помнишь... помнишь златоглавого мальчика в белой рубашечке, солирующего в детском хоре при православном храме? А «Иже Херувимы тайно образующе, и животворящей Троице трисвятую песнь припевающе, всякое ныне житейское отложим попечение...»? Помнишь это их: «ах, он ангел!», «это же настоящий ангел!», «Божий ангел слетел на землю!»? И вот ты, разодетый, как шлюха, лежишь среди битого стекла на рваных газетных листах в ожидании прихода. Как легко всё обращается осколками. Сжимая в ладонях острые стекляшки, блуждаешь замутившимся взглядом по страницам «Спид-инфо», рассматриваешь до маразма пошленькие картинки, бредовые статейки про секс с инопланетянами, про Маликова и почему-то про улиток. Какие ещё улитки? При чём тут улитки? Ах да, вот же они. По стенам башни, по потолку и даже по твоему телу – медлительно и сонно, оставляя липкие следы, тащатся эти рогатые комочки слизи. Следом за ними суетливые сороконожки. Прокусывают кожу, вползают внутрь, тоже ищут тепла. Ещё крепче сдавливаешь рукой стекольные осколки. Глубже, глубже. До самого сердца. Пока ты и сам не обратишься стеклом.
***Сон Номер Два***
…Принц тонконогий, убогостью венчанный, расчленённый касанием звёзд надбашенных, босыми стопами, нагими пальцами по траве лугов прерафаэлитских, изумрудом осыпанных. Щекочут пальчики травинки бескожии, запечатлённые мазками щедрыми на холсте присно-распятом. Полукружный бег на месте по кружеву цирковой арены.
В излучине скрученного перекрёстка речного, у сердцевины мироздания обоюдоубогого, на кончиках лучиков звёзд безресничных пребудет навечно этот сад. Перебегая от острия к острию, Принц едва дышащий протянет длани, изморозью поцелованные, к червонноустым плодам. В саду набухают пушистокрылые почки, томящиеся желанием источиться дотла, растаять воском на кончиках пальцев, никем нецелованных. Плоды манящие дурманят ароматами и кружат голову, распаляя желания. Но не даются ни в уста, ни в руку, ускользая как тень мимоплывущая. Ненасытен голод плачущий. Ненавистен голос плачущих. Принц в рыданиях скован скорбью, безлюбовной болью алчущих.
По камням зеркально-скомканным, по камням венозно-вспоротым с воркованием сребро-шёлковым здесь бежит ручей целительный. Припадая к источнику свежему, жемчугом крещённому, луною освящённому, Принц желал освежить уста иссохшие, утолить неизбывную жажду. Но вода небесная, как и плоды заветные, не даются грешному, не осязаются дланью осквернённою. Рыдай и бейся о скалы белой плотью, разверзнись бездной кровавой и оплачь свою алчбу неутолимую. Жаждешь объять тугие бутоны цветов полуночных, но они, смеясь, проскользнут сквозь кожу прокажённую. Всё что вожделенно – для Принца запретно. Среди цветения, среди благоухания, среди томно-сочащихся плодов и насмешливо-звонких ручьёв обречён ты сгибнуть от жажды и голода.
Принц тонконогий, безкоже-трепетный парит на цыпочках на травинок кончиках. Из кущей сумрачных, из недр звёздчатых снизошла к нему тенью… И первая женщина стала в круг. В венце Флоры низвергнутой вальсирует Беата Неблаженная с головкой запрокинутой, с веждами сомкнутыми, с экзальтацией сплетённая, с петелькой обручённая. Королева Белая… Королева лиловатая… Королева мёртвая, трижды преисподняя. Дланями к небу, ликом долу. С кончиков перст, с кончиков влас каплет капелью, сыплет бисером три алых капельки… трижды три градинки. Первая леди… первая нежность… ммм… ммм… ма… ма… macabre… Огибая белый венчик белой леди, бежит Принц, спасается вглубь кущей узорчатых.
За первой – вторая, первично всеблагая, наипервейшая блудница, но истиннейшая мать. Плакатистом польским плачущим мелком начерченная, на продажу выставленная ничейная женщина. Алоустая, чернобровая, нежноперстая, единственно-любящая. На бегу припав устами кровавыми к её подолу скорбному с почтением сыновним, с покаянием любовника, Принц пронесётся в чащу садовую. А здесь их не счесть. И имя им – тьма. За третьей – пятая, за ней – тринадцатая, а следом – вереница манекенов расколотых, кружевом вышитых, подвешенных намертво к небесам мракоточащим.
Взгляни, вот ламия спящая с устами кровавыми, с золотыми змейками локонов тягучих, свивающихся в узел на стане хищном. То первая жена адамова, но для Принца уже не первая, но уже и не последняя, мимошедшая, проходящая, не простившая, присно-клянущая. Бойся её. Не тревожь её сон. Следом скользит нимфа речная в одеянии венчальном, в цветы облачённая, в безумие влюблённая. Напевом сладким манит на скалы. Качает у сердца, нежит у утробы плод безобразный… дева несвятая… зачатие порочное… косы медовые… тления зловоние… Младенец окровавленный воет по-шакальи, ухает совой, бранится похабно, плюётся нечистотами. Детище скверное тянет рученьки к родителю убогому – к Принцу полоумному. Нимфа речная – утопленница воскресшая, камышом опутанная, синевой расписанная, держит дитя прокажённое, будто куль с мукой, швыряет наотмашь, словно грязи комок, топчет беленькими ноженьками, как червя помойного. Вежды смыкая, рыдания глотая, мчится Принц дале, мчится Принц сквозь.
За той явится эта – в чёрное одета, жрицею назначенная, неразоблачённая, с демонами обручённая. Мешает травы, варит зелье, чертит мелом, бесовщину приманивает. Чары навлекает, губит драконоборца, сердце отнимает, разум дурманит, ворует любовь Принца кинжало-ножного у королевы исландской, королевы северной, ледокожей владелицы озёр лазоревых и зарниц берилловых. Ведьма рыжевласая, медуза-горгона ядовитая опоила, опутала, опустошила. Обессиленный Принц оббегает проклятую, медноголовую, лукавоустую – ту, у которой невинное личико, как у благовещенской Лиззи, возлюбленной Данте. А следом поспевает другая прошедшая – с ликом лунным, затенённым ночи пологом, с косами долгими в землю стелющимися, с чревом разверзнутым, с раной кровавой, с запястьями бледными кинжально расчерченными. Во взгляде укор, в косах – смерть. Окутает, словно змеями, уязвит, будто осами. Прорвавшись сквозь плен её, спешит Принц к следующей. У той гранат расчленённый в длани беломраморной, взгляд грозно-укоряющий и скорбно-покаянный, а на устах оттиск вишенок гниющих. Печальна, как Прозерпина, в синий бархат укутанная, у врат преисподней, Плутоном украденная. Мрачна, будто Белль, чудовищам проданная, чудовищами преданная, чудовищами пожранная, чудовищно продажная. Двулично-безмятежна, словно Джейн, последний раз позирующая любящему её бесправно, любящему её безрассудно, лучшему из лучших рисовальщику опиумному. Минуя её, Принц вспорхнёт на холм.
А вот и они – три Данте у древа, три Данте под небом, у края вселенной на скатерти клетчатой с сервизом фарфоровым. Завтрак на траве. Алигьери читает, заложив руки за спину, заломив крылья за руки, уложив веки к космосу, к Беатриче обращённому. Габриэль чертит на фарфоре мелом, на коже сажей, на вине кровью, куря кальян Лютвиджа, отмахиваясь от сирен своих колокольно-голосых. А третий Данте, а Шляпник Безумный, а король бескоронный топит часики присно-тикающие в чайнике фарфоровом неизбежно-розовом, убивает время непрестанно-старательно и шлёт поцелуи бескислородно-воздушные. А третий Данте плачет кровью, плюётся любовью из-за стены своей темничной, шизофреничной, колюче-радужной. А третий Данте ждёт-дожидается Алису свою блудно-шатающуюся обратно домой. В Бедлам.
Три Данте сидят на холме, окружённые хороводом дев недевственных, руки тянущих, путь преграждающих серпами лунными. За их стайкой, за этим сонмищем Принц зрит свою единнокрылую, обоюдокровную, предельно-свитую. Позади всех из теней выплывает образ возлюбленной, незнамо-ведомый – Джульетта бледная, Уотерхаусом начерченная на обрывке полотнища небес в рулон свитых. Подол белый подбирает, клонится к цветку, аромат роз безымянных устами снимая. Дева всех дев у зеркала разбитого, за плечи перекинуто полотно зазеркальное гладких, как мрак ночи, агатовых кос. Тобою ожидаемая, но тебя не ждущая у озера лунного за чёрным сонмом, за крутым холмом. Принц сизоустый, кровавоокий тянет длани костистые к не своей невесте, но все эти гарпии, но все эти ламии вьются стаями, бьются станами, застят простор. Прорываться сквозь скалы, проходить через воды, грезить надрывно и плакать насквозь. Но желанное недостижимо, алчба ненасытима. Принц умрёт от них.
Во гробу хрустально-гранёном, серебром окаймлённом покоится неупокойно Офелия с кровавым осколком надкусанного яблочка, плода запретного, греха заветного, зажатого в перстах по-лунному святых. Принц припадает к суровому хрусталю, юноша дрожит на морозном ветру, целует ветер, целует хрусталь. Непреодолимость. Гроб трижды запечатанный, чарами окутанный, спутанный цепями отворить невозможно, разбить непростительно. Холоден как лёд. В глубинах бездонной могилы Офелия инеем зацветает, из рук твоих ускользает, таясь за завесой кристальной, как сталь, как святая, не тая от жара стократных клятв любви. Красавица неспящая. Немёртвая царевна. Живьём погребённая под толщей своего безразличия морозного, равнодушия льдистого к Принцу, розами заросшему всей душою своею мглистою. Прострись над гробницею, как небо рыдающее над землёю, зимним хладом умерщвлённою, лей слёзы ливнями и роняй стоны хлопьями. И все твои ламии, и все твои гарпии, вдрызг излюбленные, грязно любящие, грозно лобзающие отлучат, разлучат, заточат в объятья, проклятьями сладкими в плен вовлекая. И плачу я росами, влачу век под розами, в позорном бессилии чужой нелюбви. Не смея молиться о деве в гробнице, разбиться которой не суждено. А если бы смел, то, быть может, мы в лицах друг друга узрели б лица отражение своё...
*****
Снаружи и внутри тебя
|