— Готово, — сказала она ровным, пустым голосом, протягивая папку.
Он схватил её, не глядя на Катю, и вышел.
Она сидела ещё долго, пока в окнах не погас последний свет хмурого дня. Потом встала, надела пальто и пошла домой. Она сделала свой выбор. И этот выбор не спас Сергея Петровича. Он лишь показал ей цену её собственной свободы и границы её мужества. Она была не героиней, а всего лишь маленьким винтиком в страшной машине, который на секунду попытался застопориться, но машина прошла дальше, не заметив.
Дома Леша что-то возбуждённо говорил отцу о госпитале, о гангрене, в его глазах горели боль и протест. Она смотрела на него и думала: «Ты ещё не понимаешь, брат. Самая страшная гангрена — не там. Она здесь, внутри всего этого. И её не отрежешь скальпелем».
Она помолчала, а потом сказала, отвечая на какой-то его вопрос, которого не слышала:
— Ничего, Леша. Всё в порядке. Просто устала.
И это была правда. Она устала до самого дна души.
V
После случая с учителем Соколовым в доме Каревых воцарилось новое, леденящее молчание. Катя стала похожа на тень: приходила с работы, молча ела свой скудный паек, уходила к себе. Алексей, всё ещё отравленный воспоминаниями об ампутации и расстрельном дворике, метался между госпиталем и своей комнатой, пытаясь читать, но буквы расплывались перед глазами, складываясь в узоры, похожие на почерневшие раны или на контуры тел в траншее. Он ловил на себе взгляд сестры — отстраненный, почти пустой — и отводил глаза, чувствуя непонятную, но жгучую вину.
И только Иван Сергеевич казался оплотом какой-то прежней, почти забытой нормальности. Каждое утро, несмотря на слабость и кашель, который всё не отпускал его окончательно, он вставал, надевал свой вычищенный, но сильно поношенный сюртук и открывал двери своего домашнего кабинета для приёма больных. Он делал это с упрямством старовера, совершающего обряд. Это был его протест. Его линия фронта.
И люди шли. Не те, кто имел право на госпиталь при ревкоме — красноармейцы и их семьи, — а все остальные: бывшие мещане, опустившиеся чиновники, испуганные старухи, матери с золотушными детьми. Они шли тайком, оглядываясь, принося вместо платы кто свёрточек с сушёной малиной, кто полено дров, кто просто благодарность. Кабинет отца был последним островком, где человека оценивали не по социальному происхождению, а по температуре и характеру боли.
Однажды вечером, через несколько дней после того, как Катя переписала роковой список, Алексей, возвращаясь из госпиталя, застал отца за странным занятием. Иван Сергеевич, уже в халате, стоял на коленях перед низким шкафчиком с инструментами и что-то доставал из потайного отделения за съёмной панелькой. В руках у него блеснул стальной ящичек — походный хирургический набор, ещё дореволюционный, с монограммой «И.К.».
— Папа? Что-то случилось?
Отец вздрогнул, но не обернулся.
— Помоги-ка, сынок. Нужно приготовить кабинет. Будет… сложный пациент. После полуночи.
Голос его был тихим, но твёрдым. В нём прозвучала та же нота, что и в день, когда он велел Алексею держать Петьку во время ампутации — нота безапелляционного профессионального долга.
— Какой пациент? Кто? — насторожился Алексей.
— Тот, кого нельзя вести в госпиталь. И о котором нельзя спрашивать. Иди, проверь, хорошо ли задернуты шторы в кабинете. И в прихожей тоже. И скажи Кате, пусть ложится спать. Скажи… что у меня мигрень, и я не хочу шума.
Алексей почувствовал холодок у основания черепа. Он всё понял. Или почти всё. Принять «того, кого нельзя» в такое время — это могло означать только одно. Беглец. Тот, кого ищут. Или раненый, чья рана говорит сама за себя и не в пользу властей.
— Папа, это опасно. Если узнают…
— Если не примем — он умрёт, — коротко бросил отец, начиная кипятить воду в большом эмалированном тазу на спиртовке. — И это тоже будет на моей совести. Иди, делай, что сказано.
В доме воцарилась тягостная, наэлектризованная тишина. Катя, получив странное поручение, лишь кивнула, без вопроса, и ушла к себе. Алексей задернул все шторы, проверил щеколду на черном входе со стороны двора. Потом вернулся в кабинет, где отец уже разложил на чистом полотенце инструменты: скальпели, зажимы, иглодержатель, шовный материал. Делал он это с сосредоточенным, почти священным спокойствием.
— Садись, — сказал отец, не глядя на него. — Если хочешь помочь — должен знать, на что идешь. И почему.
Алексей сел на табурет.
— Кто он?
— Не знаю. Мальчишка. Лет двадцати. Принесут его люди, которых я знаю. Они сказали — пулевое, навылет, в плечо. Но началось заражение. Нужно чистить. Может, резать.
— «Люди, которых ты знаешь»? Кто?
— Не твоё дело. Медицина, Леша, часто работает вслепую. Ты лечишь симптомы, не зная всей истории болезни пациента. Так и здесь. Моя история болезни этого мальчика — гной в плечевом суставе. Остальное… не моей компетенции.
— Но если он… если он враг? — вырвалось у Алексея. Он тут же пожалел о сказанном.
Иван Сергеевич наконец поднял на него глаза. В них не было ни гнева, ни осуждения. Только глубокая, бездонная усталость.
— Врач не выбирает, кого лечить. Он выбирает — быть человеком или нет. Врач на поле боя перевязывает и своего, и чужого. Его долг — перед жизнью, а не перед знаменем. Ты это поймешь. Или нет. Но сегодня ночью ты будешь мне ассистировать. Как в госпитале. Только здесь тише. И страшнее.
Около часа ночи в дверь черного хода постучали. Три коротких, один долгий стук. Отец кивнул Алексею. Тот, с сердцем, готовым выпрыгнуть из груди, отодвинул щеколду.
В дом ввалились двое. Оба в темных, потрепанных пальто, лица скрыты поднятыми воротниками и низко надвинутыми шапками. Они несли на сколоченных из жердей носилках закутанное в шинель тело. Запах — не госпитальный, а походный: костровый дым, конский пот, сырая земля и — да, тот самый сладковатый запах гноя.
Молча, почти не глядя на хозяев, они внесли носилки в кабинет и осторожно опустили на приготовленный стол, накрытый клеенкой. Один из них, более рослый, обернулся к Ивану Сергеевичу.
— Спасибо, что не отказали, Иван Сергеевич. Пуля навылет, но, кажись, кость задела. И гноиться стало. Трое суток в землянке отлеживался, больше нельзя.
Голос был хриплым, не молодым. В его интонации звучало не раболепие, а уважение и доверие, выстраданное давно, в иные времена.
— Уйдите, — тихо сказал отец. — Через час можете ждать у калитки. Лучше через два.
Мужики переглянулись, кивнули и так же бесшумно, как вошли, скрылись в темноте.
Теперь можно было развернуть шинель. Алексей помог отцу. Под грубым сукном оказался молодой человек в гимнастерке защитного цвета, но странного, некрасноармейского покроя. Лицо его было землистым от боли и жара, волосы слиплись. Он бредил, что-то бормотал про «позицию» и «седла». На его левом плече зияло входное отверстие, маленькое, аккуратное. А вот выходное… Оно было размером с пятак, с рваными, воспаленными краями, из которых сочился густой, желто-зеленый гной.
— Шрапнель, или пуля на излете, развернулась, — констатировал отец, уже ощупывая область вокруг раны. Мальчик застонал. — Видишь? Кость цела, но суставная сумка, скорее всего, поражена. Нужно ревизировать. Глубоко. Эфира нет. Будет больно. Готовь бинты, таз с водой. И крепче его держи.
Алексей снова оказался в роли держащего. Но на этот раз всё было иначе. Не госпитальная койка, а домашний стол в запертом кабинете. Не красноармеец Петька, а человек в чужой, непонятной форме, за жизнь которого его отец рискует всем: своей свободой, безопасностью семьи. И всё же руки отца двигались с той же уверенной, безжалостной нежностью. Он обработал рану, взял скальпель.
Операция была тихой, почти беззвучной, если не считать сдавленных стонов пациента и тяжёлого дыхания самого Ивана Сергеевича. Алексей, вцепившись в холодное, потное плечо юноши, смотрел, как отец тонкими, точными движениями иссекает некротизированные ткани, промывает полость, ищет осколки. Каждый лязг инструмента в тазу отдавался в тишине дома как взрыв. Катя, должно быть, не спала за стеной и слышала всё. Каждый шорох за окном заставлял сердце Алексея замирать: патруль? Донос? Явка с повинной тех двоих?
Но за окнами была только осенняя ночь. Отец работал. Пот градом катился с его лба. Алексей вытирал его своим рукавом.
Наконец, самое страшное было позади. Рана очищена, дренаж установлен, наложена чистая повязка. Отец выпрямился, сгорбленный, и глубоко вздохнул.
— Воды, — простонал он.
Алексей подал. Пока отец пил и умывался, юноша на столе пришёл в себя. Его глаза, мутные от жара, блуждали по комнате, по лицам склонившихся над ним незнакомцев.
— Где… где я? — прошептал он.
— В безопасности, — твёрдо сказал Иван Сергеевич. — Молчи и спи. Тебе нужны силы.
— Они… они наши?
— Я врач. Ты — мой пациент. Вот и всё, что тебе нужно знать.
[justify]В глазах