уже есть? Напечатанного? Напомни. Может, я читал?
НАБАТОВ (доверительно). Нет, Петрович. Не мог ты ничего моего прочитать. Время не пришо. До классиков мне далеко.
...В прошлом месяце вот пьесу закончил. Повезу теперь в Москву, в театре ставить ее будут. Во МХАТе, наверное. Показывал я ее уже кое-кому, актерам читал. Говорят — сильная у тебя вещица, Набатов, получилась! Жизненная. Многие хвалят. Но я в толк не возьму: вдруг неправду мне говорят. Стараются не обидеть. Время, оно, конечно, рассудит. Только время покажет, какой я писатель.
ПЕТРОВИЧ. А про что написано у тебя?
НАБАТОВ. Понимаешь, Петрович… (Набатов поморщился, словно передумал.) Бог его знает, про что, — про жизнь!
ПЕТРОВИЧ. А... Говорить не желаешь! Понимаю, брат! (Похлопывает его по плечу.) Хоть посижу рядом, можно? (Садится на полено.)
Вот ты мужик умный, я понимаю, — писатель, — значит, совесть народная. Рассуди. Спорил я с женой давеча.Философия какая-то нашла на меня. Вот божусь, говорю ей: мне помирать не страшно. Жизнь прожил, детей воспитал, и дом построил, и дерево посадил. А она мне: нет, врешь, говорит. Это каждому существу живому, скотине даже, страшно должно быть.
Но веришь, Сень, ей-Богу, не страшно мне умереть. Хоть сейчас (крестится, заглядывает в глаза Набатову). Нормально это?
НАБАТОВ (недоуменно смотрит на Петровича). Почему тебя, Петрович, вопрос такой мучает? Рано о смерти задумался, дед. Или ты правда философ? Есть у меня один друг — кибернетик, специалист по ЭВМ, значит.
ПЕТРОВИЧ. Кибернетик?! Солидно!
НАБАТОВ. У него своя философская теория есть. Скажи, Петрович… сейчас какое у нас поколение ЭВМ?
Лицо у Петровича вытягивается.
ПЕТРОВИЧ. Какое-такое поколение мэ-ем?
НАБАТОВ (задумывается). Впрочем, это неважно. Так вот, мой знакомый суперкомпьютер придумал, не хуже японского или американского, хотя нет... те как раз еще не додумались... Миллиард операций в секунду! Или десять миллиардов!
ПЕТРОВИЧ (подтверждая). По телевизору чегой-то показывали, кажись.. Но такого!.. Это да! Молодец! Прогрессивная весчь!
НАБАТОВ (продолжает). Лет эдак через двадцать электроника куда дальше шагнет. И мы уже на пороге создания искусственного интеллекта. Появятся новые, более совершенные компьютеры.
ПЕТРОВИЧ (с пониманием). Нет! Жить надо! ...Помирать собрался, бес мне в бок!
НАБАТОВ. Идея академика моего проста: каждому человеку при рождении придается персональный компьютер. Рождается… белый листочек. Что напишешь, то и получится. Каждую минуту человечек познает мир, вместе с ним делает первые записи в электронную память машина. Что видит, что слышит, что чувствует человек, — все в язык цифр превращается в ней. Предварительно всю родословную информацию туда записали, структуру ДНК.
ПЕТРОВИЧ. О-о-о!
НАБАТОВ. Появился у человека его электронный дубль-мозг. Захотел человек науку освоить, — дубль-интеллект связывается с банком информации. Нажал кнопку — весь мир перед тобой! Только наслаждайся жизнью, работай, конечно, руками.
Это — только первый этап глобальной компьютеризации личности (поднимает указательный палец вверх). Вторая стадия — научить машину чувствовать, сопереживать.
ПЕТРОВИЧ. Ух ты!
НАБАТОВ. И тогда появится твой полноценный дубль, твоя точная копия, только более надежная и совершенная. Какой смысл тебе самому жить, Петрович? Боязнь смерти — и та пропадает. Электронная душа вечна. Она может перемещаться во времени и пространстве, совершенствоваться бесконечно. Она заживет самостоятельно вне человеческих тел, давно истлевших и еще не народившихся. В самом деле, так ли уж важно физическое продолжение жизни тела?! Петрович, милый Петрович! Мировое электронное сознание поглотит все, ему станут доступны все тайны Вселенной, оно достигнет самых удаленных ее уголков, до самых до… черных дыр. Воистину первичной сделается мысль! Наконец, можно будет добровольно оставить наши тела — эти мерзкие болезненные оболочки, тюремные камеры наших душ. Эх, Петрович, кабы ты понимал!
ПЕТРОВИЧ (серьезно). Ты знаешь, о чем я подумал? ...А бабы, женщины?! Как с ними быть?! Семен, я ведь свою люблю.
Она такая горячая и живая... Дотронуться можно. На кой мне ее электрическое сознание, коли тела нет?
НАБАТОВ. Вот старый. А помирать собрался! Ничегошеньки ты не понял. Закоренелый материалист.
ПЕТРОВИЧ. Ученым, конечно, зарплату и премии зря не платят. Поди придумай такое. Ереси всегда путали людей. Скорее всего, он больной и до баб не охоч, есля такую электронику нам предлагает.
Тебя мне жалко, поддался, поверил. Вон как горячо говорил! Я так рассуждаю — не бывать перечеловеку! Недочеловек получается в результате. Не обижайся, мало пожил, Сеня. Сень! Про что пишешь-то сейчас, не про ученого этого? Дай поглядеть или почитай, к примеру.
Набатов сгребает листы в кучу, бросает в корзину.
НАБАТОВ. Не то, все не то, Петрович! В голове… Честным нужно быть, себе признаться посметь! Не по-лу-ча-ет-ся. И все! (Стукнул кулаком по столу.)
ПЕТРОВИЧ (гладит его по голове). Получится еще. Не спеши. Не суетись. Вдохновения жди! Писательское дело трудное…
НАБАТОВ. Тридцать лет назад это было. Жили мы тогда на даче. Однажды просыпаюсь под утро. Будто гром гремел. Осторожно, на цыпочках подхожу к окну, отодвигаю занавеску. Гроза и впрямь только кончилась. Рассвет едва занимается. Страшно, жутко в окно выглядывать. Едва дышу. Сердечко трепещется. А меня словно тянет кто-то на улицу. Раскрыл окно трясущимися ручонками, зубы отучат от страха, а сам вылезаю наружу потихоньку. Тут как ударит, как полоснет по небу! Меня так к стене и прижало. Глаза открыл — передо мной шар огненный колышется, словно на волнах. Я руки к нему протянул — он отпрянул, поплыл дальше. Посмотрели друг на друга и разошлись. Я, конечно, в чудо не верил — шаровая молния это была, но вдруг все во мне перевернулось. Понимаешь, Петрович, перевернулось что-то (прижимает руку к сердцу), на жизнь другими глазами смотреть стал.
ПЕТРОВИЧ (многозначительно кивает). Знамение!
НАБАТОВ. В этот день написал свои первые стихи. Потом рассказ, повесть. Послал даже в журнал “Пионер”. Мне ответили тогда в письме, что почитали, мол, понравилось, но “в связи с лимитом на литературу опубликовать ее не сможем”. Обидно. С горя учительнице дал рассказ почитать, и письмо в придачу. “Эх, Сенечка, — говорит, — надо было им написать прежде, сколько лет тебе”. Думаю, ладно, ничего страшного, — роман придумаю. В семнадцать лет принялся за роман. Очень серьезно. Как несло! Держу себя за руку — вырывается. Мечтаю забыться, отвлечься—словно сила мистическая меня к столу тянет. И так почти два года. Долго боялся почитать кому-нибудь дать. А рукопись словно светится. И спрячу, и завалю книгами в шкафу — влечет меня к ней. Править уже нечего. Чувствую, можно лучше. Читаю вновь — нечего править! Хотел сжечь. Места удобного не нашлось.
Шизуха!
ПЕТРОВИЧ. Нет, ничего. Так бывает, наверное.
НАБАТОВ. Собрался с духом, купил билет до Москвы. Иду- бреду по Москве сам не знаю куда, но чувствую: верно.
У Большого театра в скверике облокотился на скамеечку. Весна, листочки распускаются, фонтан забрызгал. Хорошо! Разморило меня, не спал два дня. Рукопись в портфеле лежала. Кожаный такой, богатый портфель. Люблю портфели. Глаза закрыл и ушел в забытье. Сон чудовищный снится.
Сижу я на скамейке у театра. Подходит ко мне дедок вроде тебя. Помоги, мол, внучок, до дому добраться, силушка покинула, ноги проклятые не слушаются. Взял я под локоть старика и провожаю его, слава Богу, недалеко. Заходим в квартиру старую. А там на столе покойница лежит. Старая и голая, как сама смерть. Я попятился. “Не бойся, — говорит старик, — это моя жена умерла. Обессилел я, помоги перстень с пальца у нее снять. Пусть на память мне останется. Зачем добро в могилу?” Пожалел я старика: взялся за перстень ой противно! Тяну, а он не идет. Никак. Я сильней. Палец хрустнул.
…Тут я проснулся. Локоть мой на портфель опирался, да вдруг соскользнул. Только и увидел спину мужика, убегающего с моим портфелем.
Молодой, наивный был. Чего ждал?! Два дня у фонтана так и просидел. (Набатов заплакал.)
ПЕТРОВИЧ. Вот те раз! Горемычный ты мой!..
Дверь открывается, в комнату входит жена Набатова Люба с рюкзаком за плечами и тяжелыми сумками в руках.
ЛЮБА. Далековато пешком идти с поклажей. Встретить, конечно, некому! Здравствуйте, дачнички.
НАБАТОВ. Любаша?.. А дети где? Что, не помогали?
ЛЮБА. Коля весь в тебя. Как до воли дорвался, побежал вперед, упал в траву и нос к небу. Мечтает. Бормочет что-то про себя... Неужели сочиняет, как думаешь?
НАБАТОВ. Я в его годы уже писал.
ЛЮБА. Брось лапшу на уши вешать. Хулиганом ты был и дрался в подворотнях. Помог бы, муж! (Протягивает ему сумки.)
НАБАТОВ. А Инга где?
ЛЮБА. “Папочке любимому цветочков нарву, — говорит, — он работает, когда ему с природой общаться?”
Представляешь, Сеня, работать она хочет пойти.
НАБАТОВ. Работать?! Девочка только восемь классов закончила.
Петрович незаметно выходит.
ЛЮБА. Восемь-то восемь, милый, а сознательная на все двадцать восемь! Разве она не видит — мама в лохмотьях ходит, папаша вещи только в комиссионке подержанные покупает, и то подешевле.
НАБАТОВ. Ну вот опять, Любаша! Проще нужно быть. Ты же знаешь, это не главное — как выглядеть. Я вообще мужчина. Мужчин-пижонов терпеть не могу. Ты у меня красавица писаная, и стиль у тебя свой, не такой, как у этих фиф. Не мажешься, не красишься, одета скромно, по-европейски. Залюбуешься!
ЛЮБА (кивает устало). Не выдымывай! Сеня, ведь я кандидат наук, преподаватель института. Мои студенточки в дорогих соболях ходят.
НАБАТОВ. Что поделаешь? Время такое.
ЛЮБА. Меня молью прозвали, кажется. Серая я, невзрачная. А ты мне — “красивая”. Как красоту мою разглядеть? Оберточка нужна, тебе же привлекательней покажусь.
НАБАТОВ (машет рукой). Все вы, женщины, одинаковые. Когда женился, не верил в эту фразу. Как верить?! Наши песни под гитару у костра, супы из пакетиков и вечная твоя штормовка. А в глаза твои
|