Схватился Зиновий не с иноземными врагами, а с личной пакостью. Она изза угла наперво щёлкнула самострелом, и бах по затылку ревниво - а теперь зверствует в превосходящем поединке.
Зяма нажал на кнопку звонка один раз, нажал другой; да и пошла рука трезвонить в дудку – эй, мол, открывайте! - Привиделись дядьке эти белые мгновения дня самой чёрной вечностью, за границей которой больше нет и не будет настоящего покоя.
А Марийка-черноголовка всё медлила торопиться: может, к гостю причёсывалась, или с уборкой работала. - Кто там?! - только крикнула издалека. - Уже иду! - и среди шумной мелюзги свистящих за окном автомобилей, среди пёстрых голосов прохожих людей, услышал Зяма её сбитые тапочки - без задников, чтобы мозоли не натёрли белые ножки.
- Кто там? - спросила Марийка ещё раз у двери. А в ответ ей словно стариковский прокуренный кашель и застенчивый юноши всхлип: видно, двое бродяжек сбирают милосердие по квартирам.
- Сейчас, - придержала их баба радостью подаяния, быстро на кухне в мешок накидав всех приличных вещей, овощей, да мясного с мучным. - Кушайте на здоровье, - и тут же им в руки суёт по кускам, дверь на длинную цепку закрывши; но в глаза не глядит побирушкам - чтобы зря не стыдились.
Завалился Зиновий на белёную стенку, всю пыль по ней вытер; позабыл про ореховый торт в узелке, а баулец заплечный горбом в спину стал - не даёт поклониться Марийке за большое спасибо.
- Благодарствую, любимая - но не о том я просил! - И кубырнулся дядька по лестнице вниз, набивая жестокие шишки - сломав одно ребро да другое погнув; как ещё жив он остался – господь уберёг дурака.
А Марийка на голос узнала вдруг мужа, вослед вскрикнула: - Зямушка!! - когда уже поздно. Мелькнула лысая голова в подвальном пролёте, и сомненья остались - он ли то был.
Мокрый извилистый путь - слёзный, дождливый - притащил на вокзал ослабевшего Зяму, пнул беспардонно к зелёной скамье: - сиди тут, я за билетами. - И убежал.
А дядька отмяк в вокзальной сопрени, пропустив две кабацкие рюмочки - раскумарился от потного духа спешащих пассажиров, и даже задружил в бойком разговоре с парочкой серых хлюстов. Добрые были они, потому неприметные. Во всём поддакивали Зиновию: даже когда он грозился жену порубить топором, и то хлюсты согласились на душегубство. Но сами - ни в коем случае, и за большие тыщи откажутся; а вот адресок могут шепнуть. Но как ни силился Зяма упомнить, да почти всё пролетело мимо ушей.
Очнулся он без денег, без сумок, в брошенной хате, где стойко держался запах прелых дождей. По половицам радостно бегали гномы да мыши, перекатывая молочные початки недозрелой кукурузы. Самый маленький гном всем мешался, и уже получил пинков к паре подзатыльников.
У Зиновия болела голова. Не поднимая её с тряпья, он тёр виски, гоня кровь под каплями горячего пота. Зяма блеванул на пол, и брезгливый карлик залепил ему в лицо гнилой картошкой, местной рассыпухой. В чадящем факелке керосиновой коптилки тряслись кукольные тени гордых гномов и носатых мышей, решавших дядькину судьбу. Громко стуча каблуками высоких ботинок, вышел палач - достал свой топор.
Ослабший Зиновий скрипнул зубами, горюя от немочи; но с трудом дотянувшись до плошки с горелкой, он швырнул её в угол – огнём полыхнула хата.
И ярость пробудилась в его душе. Зяма выполз из огня на четвереньках, восстал, качаясь, во пламени горящей славы; тёплый пепел облетал с крыльев опалённой одежды. Поначалу горластые, крики чердачных голубей становились всё глуше, печальнее. И вот уже только жаркий треск головешков был слышен на пепелище.
Зиновий сел на железный приступочек, дрожа закурить сигарету. Его руки тряслись над спичкой, а губы читали себе отходную. Уже светлели небеса; сквозь птичий щебет еле доносился дядькин стон - в приходящем дне все клятвы забудутся...
Как позабыл их Серафим, борясь со смертью в болезненном сне. Будто не в силах уже к небу взлететь, он скружил на землю – едва ли не поколов глаза о пики сосновых лап. А в чернобое ночи к нему уже крался чужой лесовин, глотая слюну голодной утробой. Парнишка тоскливо встревожился на вздох, на всхлип, и полушёпот. Неведомый ужас обвил его как питон золотыми кольцами, раскрыл над ним пасть. Когда капля животного сока упала из распухшего зловонного рта - то Серафим в голос завыл, чутко осязав смерть. Он собрался комочком среди жёваных огрызков запуганной души, он взлетел ввысь незрячий да полумёртвый, он разооорал небо на ленты! - и бедственно спеша, замотался в кокон, чтобы родиться вновь.
Было раннее утро, когда Серафимка выпутался из мокрой насквозь простыни, накинул белый халат, и шатаясь как пьяный, ушёл из больнички. Он свернул на дорогу к лесу; мелкий туман лизнул ему ладони, чихнул под нос. Сквозь тюлевую занавесь капелек воздуха прибился к ногам блудный пёс - повизжав для приличия. Парнишка уселся перед ним на кортки, и почёсывая за ушами добрую собачью морду, спросил: - ты не знаешь, кого тут в лесу обидели? кто плачет. - Но пёс только виновато тыкался в тапочки, совсем не понимая о чём его спрашивают. - Ну пойдём со мной, проведаем тишину. - Малый потрепал собачий загривок, и поплыли они по туману вдвоём.
В лесу Серафим на сосёнку поднялся: он взобрался пешком, царапая шершавую кожу её, оголтело припадая к обломанным сучьям. А попросту вполз под верхушку, и там притаился, пережидая бешеное биение сердца, трудяги.
Но душа ожидала от Серафимки большего, и не чураясь предательства, спихнула его вниз. Он должен был взлететь, воспарить, разметаться под облаками - да не смог, а повис лишь, зацепившись халатом за ветви. Господь даровал ему жизнь, но лишил его крыльев.
На косогор вскатывалось солнце, вминая в землю траву да камешки. С полпути его приняли на рога три артельных бугая, подпёрли боками коровы, и стадо закопытило вверх, облепив лысую солнечную голову стеблями отозревшей земляники.
Видел я ночью Олёну. Будто - не уходи! - прокляла она, ползая на пороге у моих ног. А то ли война, или просто разлука - но баба цеплялась за мои колени рыжими волосьями перевивов, распустив их неводом от горизонта до самых деревенских окраин. Потом, ведьма, схватила за шею тисками рук - и тычет! тычет меня носом в белые сиськи, от которых пахнет младёной, обсохшим Умкиным молоком.
Я в сердцах оглянулся назад: а у дверей большой залы, в уютном полумраке осеннего терема, под тихим эхом стенных ходиков - пацан мой стоит. Слова он наперекор не сказал - только из глаз его горестным ручьём истекала добрая душа, размываясь по полу возле моих сапогов.
Я прошу сына - скажи напоследок - а у него молчание распято на шейной цепочке: оно пыхтит довольно, ухмыляется нашей разлуке. – скажи, гад!! – ору, чтобы голос пацаний услышать в ответ, чтоб оболгал он меня непрощаемой ненавистью - уйти будет легче. Но тут на нас из Олёнкиной утробы захныкал ребёнок, беззаботный крикун: мы все к нему, да и стукнулись лбами – аж памятные бульбы выскочили в синяках, болью хохочем.
Из-за этого сна я пробудился на полу, свалившись с кровати. Открываю глаза - а надо мною Умка смеётся, и нагло лает Санёк, виляя хвостом. Они уже умытые, собраные в школу. Пару раз широко зевнув, я проводил их за ворота.
Через полсотни лет и мы с Олёной будем подшучивать над своими нынешними заботами - не мысля о возврате прошедших мгновений, с тем чтобы исправить совершённые ошибки. Наш опыт сладок: вместе со всей кутерьмой, что прожили, и ещё много раз проживём. Потому что родились мы поздно, через десятки лет после зачатия. Но нам повезло - другие так и остаются в зародышах, оглядывая великий мир из заспиртованного окошка кунсткамеры.
Вечерком я отвёл сына к бабке Марье, сдал ей с рук на руки. Она хоть давно со мной не разговаривает, но к столу пригласила кивком. Я отказался: - В город еду, спешу Олёну забрать.
- Ну тогда сладких коржиков возьми с собой, - промолвила бабка, милостиво взглянув. - Сам поешь, да жену угостишь.
Умка поднёс мне целую миску горячих печенюшек. Горстку он ссыпал в карман мне; остальные, аккуратно обернув большим кульком, уложил на дно сумки. - До свиданья, Ерёмушкин.
Я улыбнулся, кивнул им; и ушёл на вокзал, топая по мелким лужам. Рассеянно шагал в темноте, и мысли были ни о чём; но вот уже десять минут за мной тащится соглядатай, шкорябая по земле усталыми ногами. Я не оглядываюсь, а тень его видна рядом с моей - незнакомец простоволос, в длинной куртке или плаще, с большим носом. А может, то превратная луна сильно зачудила, и это она грозится из-за облака левым рогом. В общем, я трушу понемножку - не зная, что им обоим надо. Деньги при мне есть; одет добротно, но без прикрас, как простой работящий тюря. Я ещё не крикнул зло мужику - а надеясь уйти от ссоры, только с шага перешёл на трусцу. Под ногами плещется жижка: глядь - недалеко река, а за ней Дарьин сад. Это куда ж он, поганец, меня завёл? - примечаю себе. Я обернулся и сжал кулаки, выдвинув челюсти впредь лица - зло берёт от напасти. И шпион мой следом остановился, даже присел на цыпки.
- Эй! что тебе нужно? - крикнул я, уже всерьёз испугавшись натиска ужасных сумеречных псов.
- Не бойся, я это, - удивил и обрадовал меня рыжий Янко, выходя под тусклый свет.
- А чего крадёшься? - Как я мог ошибиться, и не разглядеть его белого лица.
- Ищу тебя по делу.
- Янка, у меня поезд в полночь. Благодаря твоей помощи я заложил дом у Богатуша на хороших условиях, и еду забирать домой излеченную Олёнку.
- Знаю всё о тебе с пуговиц до шнурков. Но осталось у нас небольшое дельце. - Голос его тих, и скрытой угрозой своей неприятен. Что у него на уме? - В сучьях орешника висит предатель, на слабых ветках к земле клонится. Пойдём скорее, кабы не сбежал.
- Кто же это? - встревоженно пытал я, поспешая за ним. – Кто?
- Скоро узнаешь. - Янкины зубы сверкнули во мраке как давно искомые звёзды на междупланетных тропах, но тут же погасли - и очарованные астрономы горестно вздохнули.
Я чутьём услышал их тяготу, вздрогнул: - Янка, отвечай прямо - куда мы идём?
- Карать того, кто опоганил тело твоей жены и душу всего посёлка. Не знаешь его?
- Знаю. Марья в молитве проговорилась. Слышал я.
- Сожмись в кулак. - Янко обнял меня рукой правой, а левой грозно замахал, прямя по ветру свой флаг. - Пусть тебя согревает месть.
Но я шмелью отстранился, благо что ядом не жаля: - Ты же сам говорил - для того чтоб изжить в людях быдло, надо пожертвовать собой. Вот я и жертвую своей болью; я изнемог сердцем - простив всех, проклял себя.
Слышала лишь ночь мои зарекания, да кряхтела в кустах. Янко же криво усмехался, будто насовал в уши травы. И ещё быстрее тащил меня за шкирку, как нежно котёнка.
На крашеных брёвнах старого моста взмолился я, с тоской взирая на тёмные крыши, среди которых и мой домик затерялся: - Янка вражина! Обещай, что мы пощадим человека.
В ответ тот облизнул губы, предвкушая кровавую трапезу: - Я не трону, кротким став. Ты сам его убьёшь.
Вижу, как в тёмнозелёном подлеске волки скачут, кашляя сытной отрыжкой. Значит будет им пожива: и даже если эти звери выбрались на волю из моей души, если они бесплотны отвагой, зубов у них нет - всё равно придётся забить да разжевать им спутаного агнеца.
Жертва в полусотне шагов, у ней чёрное платье. И я, опустив к земле
Помогли сайту Реклама Праздники |