Произведение «ИМЕНЕМ ВСЕХ СВЯТЫХ. жизнь четвёртая» (страница 9 из 15)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Повесть
Автор:
Читатели: 778 +7
Дата:

ИМЕНЕМ ВСЕХ СВЯТЫХ. жизнь четвёртая

что искусство не горит. Верно?
  Улыбнулся Зиновий, полыхнув в сумраке задвинутых штор сверчком сигареты. - Важное не горит; а всякая дребедень от искры зайдётся, от недоброго взгляда.
  - А как ты думаешь: прекрасный человек - это тоже искусство? - Огромные глаза у Серафимки, и в них умещаются метровые размеры картин да саженные плечи мраморных статуй. Прямо целый музей легко разместить в его детской душе; и Серафим от переживания будто бы выше стал - трепещет крыльями, беспокоясь по вечному. Ему бы дал бог слух да зрение - на музыку и живопись, вот это красота! - а крылья что? что перо мягкое? подушку ими набить, - сокрушался парнишка.
  - Человек прекрасный - уже талант, почти гений, - восторгнулся Зяма. - В нём отвага и честь, справедливость и трудолюбие, воля, милосердие, благородство.
  - А плохое в нём есть? - Серафим поднялся с лёжки, и скрестив ноги, уселся на диване.
  - Думаю, да. Но самую чуточку. - Дядька подозрительно глянул на парня. - Я так и не спросил: где ты был, Серафимка? мы днями тебя заждались.
  Малый, улыбаясь, потянулся к небесам: будто он сладко те ночи провёл да не выспался.
  - В дальней дороге удачу следил. Устал с радостью как охотничий пёс.
  Вскоре Зиновий ушёл за молоком, а Серафим остался в доме один, если не считать подпольных мышей, заговорщиков. Вставать с дивана не хотелось, но он испугался, что болезнь лишит его сил. Поэтому, кряхтя, стал на прохладный пол во весь рост; но тут палубу шатнуло, и парень захлебнул солёной морской воды. - я брежу - пронеслось горячим ветром, а к телу, мокрому от брызг океана, прилипли знойные пески с острыми перьями лохматых кактусов. Серафимка расправил крылья, поднял глаза - да лететь некуда: на жгутах толстых лиан качаются голоногие обезьяны, закрыв спинами синее небо. Он кинулся бежать, за солнцем в горизонт, и казалось ему, что быстрее гепарда несётся по травам, земли не касаясь; но только лишь больными шагами переступал он по половицам, и втыкнулся в белёную стену.
  Она настежь раскрылась; через порог стайкой зашли пингвины, переваливаясь в длиннополых костюмах, и Серафиму пришлось им посторониться. Было их пятеро - они расселись за столом, без внимания продолжая беседу, тихую и несвязную. Над парнишкой летали как мухи маленькие самолёты: небритые лупатые пилоты ехидно ухмылялись его слабости, норовя стрельнуть из пушки прямо в лоб. И не было сил отмахнуться.
  Он сделал два шага к крыльцу, к свежему вечеру, но в дверь протиснулась морда бегемота, и вместе с рамой на пол полетели крашеные наличники. Серафим закрылся руками от осколков, и не видя равновесия, упал навзничь.
  Когда дядька Зяма вошёл в дом, Серафимовы птицы да звери ломанулись в свои страны света, давя друг дружку. Зиновий, встревоженно забегая меж них, поскользнулся на крови - а потом высмотрел разбитого пацана.
  - Серафимушка, родненький, да что с тобой! - заголосил он, тряся губами, и со страху потерял время; но оно само нашлось, и пока Зяма кудахтал, секунда минуте открыла окно, а та уже заорала во двор играющей малышне: - ребята! больничку скорее, Серафим разбился!
  Вскорости приехала машина тёмным лесом за лечебным интересом, тормознула у ворот: - Где тут наш больной живёт?
  Серафимка сам поднялся на ноги, опираясь на дядькино плечо. - Ты, Зиновий, только мужиков завтра не пугай. Я через пару дней возвратюсь.
  - Лежи там, геройский малый. В палатах за тобой будет прекрасный уход - не то, что я. Как увидел тебя, так и разум потерял. А всего делов - грипозная простуда.
  Зяма успокаивал мальца; но в больнице сам повис над врачом тяжёлой думой, распяв свои мозольные руки в серые оштукатуренные стены. – Говори правду, доктор. Моё сердце вещун.
  Врач потёр свой плешивый затылок, сгорюнившись над бумагами. – Парень облучился радиацией, - вздохнул он признанием. Встал с кресла, сломав в пальцах карандаш, и от хруста деревяшки завыл покаянно: - Ну не может медицина спасти его! понимаете?!.. не может.
  Дядька вскинул голову к тлеющей люстре, и закрыл ладонями мокрые глаза. Глотая позорящие слёзы, он промычал сопливым плачем: - сколько ему… жить осталось?.. -
  Мудрый Зяма легко связал все разнородные нити в один клубок, и на работе всё-таки допытался Еремея: - что да где?
  - А сбежал наш малыш. Вот так собрал свои вещи, и скрылся в далёких краях. Там, где гуляют любимые пингвины да топчут землю носороги, - хмыкнул мужик. Янко его за грудки: не уследил - кричит; насилу Муслим оторвал.
  - Что я за ним, хвостом ходить должен? - пенится зло в Ерёминых глазах, и жёлтый туман выплёскивает через веки. А Янко скукожился от налипшей крови, которая бьётся в аортах да венах; и боевыми когтями скребёт: - Убью, гад!
  Зиновий грохнул Янку сковородкой с грибами, рассёк ему скулу. – Ерёма, не томи. Признавайся как мальца проглядел.
  Еремей упёр глаза в половицу, а самым краешком за чугунком следит - хоть бы голову не пробили. И Янко, волком глядя на Зяму, спрятал свою звериную натуру поглубже в логово, чтоб при случае напасть со спины.
  - Я не стал его стеречь, сам отпустил, - признался Ерёма уже внаглую. А мужики будто не поняли: зенки их как пилы вращаются, снимая его скальп.
  - зачем?! - шепчет дядька, и следом за этим хрипом должно произойти ужасное. - не юли, дурак, режь правду.
  - Серафим не хочет жить каторжной душонкой, а решил порадеть для общества. Я ему только подмогнул.
  - Ну и сука же ты, - Янка встал над сникшей головой с таким презрением, что противно ему в повинное темечко даже ножик всадить. Швырнул он сразмаху серебристый клинок, и наборное оперение закачалось на створке шкафа.
  - Погоди. - Зиновий черканул взглядом, отсекая Еремея, порядочного мужика, ото лживого блуда. - Парнишка спас тыщи людей, а может мильёны.
  Но Янка юродиво покачал башкой: - Ох, как вы спелись на поминах Серафима; тогда уж и гроб ему заранее сколотите. И Олёнке, сердечнице, которую в город свезли.
  - Заткнись, пожалуйста, - всунулся Муслим с белым примиряющим флагом. - Товарищи мы, на людях зовёмся братьями. -
  Поскучнели они,  раньше бывалые такими закадычными, что не дай бог кто чужой в нос одного пихнёт. Всей сворой бросались, оплёвывая втрое превосходящих противников.
  Дядька Зиновий стоил целого взвода, а теперь у него из рук валится колкий топор, инструменты из пальцев выпрыгивают.
  - Чего тебе хочется, милый Серафимка? - спрашивает Зяма болезно, а сам к окошку воротится, чтоб в глаза не глядеть.
  И слышит ответ слабый, кой приходится додумывать самому: - я молюсь... вот послушай, что я Христине сочинил, и вам тоже - когда предзакатным пожаром день выкажет слабость свою, огромные чёрные жабы плач звёздный на землю прольют; припустятся струи косые, вдогонки по окнам звеня, и сила на ноги босые поднимет с постели меня; мне станет свободно и зябко, на мокрую спину стекла присела больная козявка, ей крылышки ночь посекла; у ночи в припадке безумном шальным уходящим лучом убит её первенец, сумрак, убит разобиженным днём; день вечеру мстил за уход свой; я встал, тьма у гроба стоит - ты мальчику сумраку родствен, стань рядом - мне ночь говорит; с зажжёной свечой в изголовье стою и молитву служу - дай благости завтрашней новью, дай новую жизнь малышу, спаси-сохрани, ты ведь в силах, и сумрак, и ночь, порадей здоровье моё и помилуй раскаяньем завтрашний день… дядька, а киноплёнка цела?
  - Да. - Зиновий улыбнулся тому, что тревожит парнишку. - Ты её закрыл собой.
  Тяжко мужикам, что крохи Серафиму остались. Ещё хуже, как смотрит он на них, а вида не подаёт. Смеётся через силу, подлец, пытаясь развеселить.  Только Янке самому убить его хочется; и Еремей увёл Христину из комнаты, боясь за неё.
  Паучья сеть под глазами у парнишки, никогда этих морщин видно не было. Сразу ясно, что ночью не спит - всё думает. О чём?
  Страшно Серафимке, может: ручки сложил и трясётся под одеялом. Столько красот и удовольствий он не познает никогда, столько земель не облетит, которые видел во снах. Муслим ему греет ладони - и брешет, брешет о необыкновенных чудесах, стараясь наверстать в шахерезадовых сказках непрожитую жизнь.
  Уютно Серафиму, может: ручки сложил и ждёт того света. Кой в глазах его озарился предвестием обожествления души, простившей бренному телу все мелкие грешки. Стоит в ногах тишайший Рафаиль, мурлыча разные философские глупости. Про ненависть да войну, про доброту и мир.
  Дед Пимен привёл священника. Гордый Михаил окропил от бесов больничную комнату, попутно вразумляя Серафима: - Я стану просить за тебя. Но и ты, чадо, уповай на нашего господа.
  А Май Круглов сказал просто: - Ты защитил нас, парень.
  И Серафимке приятно стало; он улыбнулся без муки: - Идите домой. Когда я услышу, то позову вас.
  Зяма подоткнул одеяло. Встал, и зашаркал со всеми во двор, оминая карманы слепцой за сигаретами.




  Сын вернулся из школы ухмученный; в его праздной голове поселились грустные думы. Он потоптал крыльцо сандалиями, но на Санька даже не взглянул, хоть пёс юрко прыгал у ног и пытался лизнуть языком.
  - Ну, как школа?
  - Нормально, - полуулыбнулся он. - Только всех ребят провожали родители, один я с бабушкой.
  - Есть хочешь?
  - Я сам справлюсь, - ответил Умка, шлёпая на кухню.
  - Не оплеснись, борщ горячий. Твой любимый свекольник.
  Сын вернулся назад. В руке ломоть хлеба с мясом.
  - Ерёмушкин, а вправду говорят, ты уморил мамку?
  У меня, наверно, стало такое лицо, что Умка навек бы закаялся и бросил свой бандитизм. Но малец умный: разом сказал, и не поднимает глаз.
  - Завтра сам у неё спросишь. Мы с тобой в город поедем. А я думаю, что у матери просто ребёночек в животе - не жалеет, пыхтит под пупком, стучась ножками. Знаешь, как нелегко его станется доставать оттуда? Все жилы у Олёнушки вымучаются, восемью голосами она раскричится. И всё же нет слаще муки. -
  Я снова дождался ночи, чтобы полететь душой к нищему приюту, где мне и грош ласки не подадут. На перекрёстках расставаний смерчи да ураганы, на крестах сбыченных дорог распяты стоны и рёвы, ленты пустынных просёлков обвисли под жутким ором тихого бесчуствия. С бродяжьих троп летят письма, белые конверты по дорогим адресам, где разлука-чума выморила людей и память о них. Между влюблёнными всегда остаются парсеки пространства, раскиданные не в межах да границах огородов и стран, а в двух сердцах, коматозящих болевым шоком долгой обиды.
  Я вижу её во снах, и где б ни выдалась ночь среди суток, отрываю краюху времени, и вызывая образ любимой, говорю с ней. – здравствуй, я хочу тебе расказать, как моё сердце вытравлено, как огненным тавром пятеро в душу тыкнули, а десять держали меня. И хоть я рычал, безумный львиный осёл, но сейчас мне сладка эта боль, и не восполнить её земными радостями. Если б я знал, что стану счастлив горем, то убил бы тебя ещё раньше. Потому что ты баба, прирученная доброта, и больше всех за любовь в ответе. -
  Я зрю перед собой её видение, упрекаю и молюсь: - если б тебя не было, я бы не стался. Ты сотворила во мне мужика, родила в тягостных пытках, а теперь хочешь уйти. Что же мне, вместо тебя молодую девку свести? у которой любовь материнская сгнила в пяти абортах, после услад беспамятных. Дерись за нас! даже серые крысы обороняют своих детёнышей, и ты дай нам к груди присосаться, выдоить млечь животворную. -
  Я наяву

Реклама
Обсуждение
Комментариев нет
Реклама