Произведение «Плод молочая» (страница 12 из 36)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 11
Дата:

Плод молочая

просто посмотрел на фотографию, отстегнул два ржавых замка и бросил ее в чемодан.
Так было лучше и безопасней для души.

В Москве я не сразу поехал на вокзал, а спустился в метро и доехал до станции «Улица 1905 года».
Была третья годовщина его смерти.
Много народа.
Цветы.
Наряды по боковым аллеям.
Я постоял над могилой апологета нашей совести – сколько позволил непрерывно движущийся людской поток.
Уже кое-кто называл его беднягой. Уже хриплый голос не доносился из каждого окна. Стал ли он всеобщим кумиром или лишь уделом дотошных меломанов?
Я вдохнул запах умирающих цветов и влажного московского лета и вспомнил: «Бог только в самом себе!», – и поехал на вокзал.
Времена меняются.
Увы!
...
Я не находил в ней черты иных женщин. Как, впрочем, не нахожу и сейчас.
Я всегда мог сказать, что люблю ее. Даже ночью, один на один со своими мыслями. Даже когда просыпаешься и всплываешь из сна, как из глубокого колодца, и хранишь на губах поцелуи иных женщин. Даже когда мне говорят где-то в магазине, или в кафе, или в кинотеатре: «Встретимся сегодня?» Даже когда в метро кто-то прижимается вроде бы ненароком и закидывает удочку одними глазами или кладет жаркую руку на плечо и начинает нашептывать несуразицу. Их было много, разных красавиц: зеленоглазых, длинноногих, русых,  крашеных, рыженьких, шатенок, с яркими губами, с умопомрачительными отрепетированными улыбками, белозубых, в очках, курильщиц, полнотелых с кустодиевскими формами, пышущих здоровьем, или, напротив, с сухой пепельной кожей, самоуверенных, робких, нежных или грубых. Их было много, но я никого не запомнил.
– Октябрь уже... – говорила Анна, постукивая ногтем по подоконнику. – Снег...
Было холодно. Топить еще не начали, и мы обогревали квартиру электрическим камином.
– Зябко, – говорила она, прижимаясь лбом к стеклу.
Она всегда умела держать себя в форме. Я не помню, чтобы она вышла из спальни не причесанной, или, например, маникюр, – вот уж где было поле для деятельности. Она могла потратить на него целый вечер. Непозволительная роскошь для меня.
Осень, тогда, после всех этих ссор, была тягостна. И хотя мы уже в сотый раз мирились, все равно Анна не стала для меня прежней. Может быть, потому, что я помнил ее совсем другой, а может быть, она просто уставала, и от меня в том числе. Я делал все, чтобы удержать ее от слез и хандры. Но одного моего оптимизма явно не хватало, и стоило мне уйти на пару часов, как, вернувшись, я заставал ее в упадническом настроении, и мне приходилось очень стараться, чтобы заставить ее улыбнуться. У меня был план на зиму, я лишь ждал ее отпуска.
– Октябрь уже... – сказала она тогда.
– Да, – согласился я и встал рядом.
За окном на фоне не опавшей зелени опускались белые хлопья.
– Я загадала вчера: если сегодня будет снег, значит, все будет хорошо, – сказала она.
По легкому тону я понял, что она отвлеклась на эти несколько минут, наблюдая за улицей.
– Я тоже, – легко соврал я – совсем не обязательно было отрывать ее от подобных рассуждений.
– Я так люблю осень, – продолжила она. – Но не такую. Б-р-р-р!
Холода в ту осень наступили раньше обычного, но на деревьях еще держалась листва, и я надеялся, что тепло вернется.
– Не пойду сегодня никуда, – сказала она.
И я понял, что она снова обо всем вспомнила.
– Не ходи, – легкомысленно сказал я. – Позвони и скажи, что ты уезжаешь.
– А куда? – спросила она и посмотрела на меня с любопытством.
Я ошибся – глаза у нее были спокойные. Я так боялся ее срывов.
– Нет, – покачал я головой, – пока это тайна.
– Мне так хочется солнца, – созналась она и снова посмотрела на падающий снег.
– Солнца не обещаю, но виноград будет.
– Ты ведь, правда, не шутишь? – Она повернулась ко мне, и с улицы, наверное, мы представляли странную пару, объясняющуюся на виду у всех.
Представьте себе женщину среднего роста, с черными, как смоль, волосами, уложенными в идеальном порядке на голове, белый-белый халат с широкими рукавами и жест, когда она подняла руки, так что рукава взметнулись и две ладони легли на плечи мужчине, то есть мне, тому, кто, как ни странно, был главным героем в этой мелодраме.
– Не шучу, – сознался я.
– Нет, правда?
– Правда, – сказал я, – правда, одна только правда... – и задернул штору, и в комнате сделалось сумрачно.
Анна засмеялась:
– Ты большой толстый чудак.
– Почему «толстый»? – спросил я, заглядывая в ее глаза, потому что они сразу сделались похожими на темные маслины и заискрились смехом.
– Потому что боишься всего на свете.
– Да, – согласился я, – боюсь... например, потерять тебя.
В общем, тогда я ее не обманывал.
– Эх, Роман, Роман, – вздохнула она, уклоняясь от поцелуя, – все твои хитрости шиты белыми нитками. Ведь так? Так ведь?
Я отпустил ее, и она пошла, напевая что-то про себя, а я сел и продолжил работу. Я выстукивал очередную страницу, когда она вошла в комнату и спросила:
– Я тебе не помешаю?
– Нет, – ответил я, поворачиваясь, – не помешаешь.
– А я знаю, куда мы едем, – сказала она, загадочно улыбаясь.
– Куда? – спросил я.
– В Крым!
– Точно, – сказал я, – в самое яблочко...
– Я рада, – сказала она, – я так рада...
Да,  действительно, зимой мы поехали в Крым, но от этого наша история не изменила своего течения, потому что в ней мало что зависело от нас самих.
...
Когда возвращаешься домой, вместе с твоими надеждами истощается и природа – влажная мягкая зелень, где почва под дланью трав хранит первородность, как тайный плод, как априори точки отсчета, а запахи так тонки, что надо прожить полжизни, чтобы научиться понимать их; утренние туманы, которые поднимаются, как перед единственным сокровением в самом себе, а действо выполняется словно по заказу, где ты не знаешь последующего акта пьесы – сколько бы она ни повторялась, – и данью божьей осиротелый лист дуба взывает к мудрости; жертвенные леса, не истребленные цивилизацией и ждущие своего часа; прудики в ряске, над которыми снуют стрекозы; ручьи под папоротником, хвойные пригорки – первенцы весны, дубравы – все сменяется чахлыми посадками, выгонами с черной вытоптанной землей, на которых коровы поворачивают морды вслед составу; удушенной зеленью вокруг крохотных полустанков, за которыми, как ржавые проплешины, тянутся поля сухой кукурузы, огороженные никлыми акациями с плоскими верхушками, а дальше – опять поля на голых склонах оврагов и высоковольтные опоры, убегающие к мареву промышленных центров, к шуму, суете, – образу зла; в общем, когда вы возвращаетесь к старым грехам, к утренней пустоте в желудке, однообразному существованию, девочкам от скуки, решетчатому окошку, где получаешь гроши, которых едва хватает до следующего месяца, работе, тоске кухонного окна, к астме, заработанной долготерпением, зимней слякоти, люмбаго, хлопанью подъездной двери – к самому себе, тебе уже нет нужды искать оправдания, ибо...
Ибо в жизни все заранее предопределено от рождения до гробовой доски.
Я лежал в вагоне, набитом отпускниками, добирающимися к Черному морю.
Я ввинчивался в ночь, во все четыре измерения, в пустоту. И только проносившиеся огни напоминали о реальности существования, и время проскальзывало, как бесшумная птица, и духота была подобна чудовищно-необъятной перине.
Но настал момент, когда проводник растолкал меня и сообщил, что следующая станция моя.

«Когда они пришли, я так испугалась. Я даже не могла собрать отцу вещи – у меня все валилось из рук. Я не знала, как переживу это второй раз! Они были силой, которая меняет жизнь сразу,  в один момент! – сказала мать. – Я все помню!»
Теперь я знал, чего испугалась мать.
От этого пугаются на всю жизнь.
От этого пугаются так, что испуг передается с генами.
С этим начинают жить. С этим ложатся спать и просыпаются.
И никуда это не уходит.
Это страх!
– Они приехали на директорской машине. Рылись в его столе и унесли все бумаги. Они были так уверены в себе, что дали ему доужинать и собраться... Как я его умоляла! Как просила! Не связывайся, вспомни отца! Ведь они никого не жалеют!
Она смотрела на фотографии.
Наконец добралась до той, где они с отцом сидят за столом, который заставлен снедью, и на ее руке блестит тонкое кольцо...
И онемела.
Я уловил на ее лице то, что совсем недавно наблюдал в домике с голубыми наличниками.
Если бы я был художником, я бы назвал картину «Воспоминания», или «Былые годы», или «Встреча с прошлым», или еще как-нибудь сентиментально-приторно, ибо это и есть суть нашей памяти как таковой – цепляться за прошлое; но обязательно бы назвал именно так, потому что это еще одна координата жизни.
Она поднялась и вышла, словно сомнамбула, из комнаты, где ветерок кондиционера раздувал необычайно белую тюль на окне, и ушла в свою комнату. Я подумал, что, быть может, ей хочется побыть одной, но она позвала меня, и я пошел к ней.
Она лежала на диване и молчала. Ее бил озноб. Я укрыл ее пледом и решил приготовить чай. Пока закипала вода, я несколько раз заглядывал в комнату. Мать уже полусидела, закрыв глаза, и фотография была зажата у нее в вытянутой руке.
Может быть, она сожалела об ушедшей молодости, о том времени, когда она была счастлива (мне почему-то так хотелось думать), хотя это время  и было помечено каиновой печатью. Может быть, оно ей было дорого, как будет дорого мне настоящее, которое через день станет прошлым, а через год – безмерно-прошлым. Может быть, это тоже была истина или хотя бы часть ее.
Потом я дал ей лекарство, которым не так давно отпаивали отчима, и она, держа на коленях чашку с чаем, спросила:
– Ты помнишь отца?
И все – словно не было ничего – ни давнего резкого разговора, ни тени отчима, незримо стоящей между нами, ни обостренного недоверия. Словно в душе я был перекати-поле – странник, жаждущий приюта и одновременно вкушающий плоды наивности, потому что нельзя же все время прощать – даже родную мать.
Я покачал головой.
Помнил ли я отца?
Если бы помнил, я бы не написал о нем то, что написал. Я бы добрался до правды, до сути, до последнего атома, а не плел бы романтическую кисею.
Нет, я помнил его сапоги, колющую щетину, когда он подхватывал меня на руки и прижимал к себе, я помнил его голос, от которого дом становился его домом, потому что для будущего мужчины была важна сила, я помнил его шаги и скрип половиц.
И это, пожалуй, все – из того, что именуется памятью.
Хотя... хотя я помнил еще сотни вещей, которые были связаны с ним и которые я придумал позднее, и уже не мог разобраться, что было плодом фантазии, а что действительно существовало в доме на краю тундры.
Дом стоял под сопкой над разбитой машинами дорогой.
Когда начинались долгие, нудные дожди, валуны, вкривь и вкось выпирающие из скудной земли, лоснились, словно политые маслом, и все вокруг лоснилось и блестело, как лакированное, – и некрашеные стены, и забор, и ветки кустов с крохотными листьями. И если дожди затягивались, то ручей, текущий неподалеку в лощине, набирал силу, машины на съезде притормаживали и осторожно сползали вниз, а вода под колесами пенилась и из прозрачной становилась молочной и уносила к заливу мелкие камни и песок. Позже отец брал лопату и расчищал русло. Вода стекала, и обнажались камни и подмытые корни растений.
И еще я помнил его чемодан, который всегда стоял в коридоре на полке для обуви. Если утром я

Обсуждение
Комментариев нет
Книга автора
Делириум. Проект "Химера" - мой роман на Ридеро 
 Автор: Владимир Вишняков