Кто-то запел старинный духовный стих. Мелодия была простая, заунывная, но в её повторах была какая-то гипнотическая сила. Сергей слушал, и странное чувство покоя, которого он не знал со времён детства, стало опускаться на него. Здесь не было бешеной энергии Костина, здесь была тишина и глубина. Идея «особого пути» обретала плоть не в политических лозунгах, а в этой тихой печали, в этой вере в сокровенную, неиспорченную суть народа.
После пения завязалась беседа. Говорили о древнерусской литературе, о народных обычаях, о вреде крепостного права, которое, по мнению Сурового, было таким же чуждым, петровским изобретением, исказившим патриархальные, но справедливые отношения барина и мужика.
– Вы, Сергей Николаевич, изволили быть у западников? – вдруг спросил Суровый, его умные глаза мягко смотрели на гостя.
– Был, – признался Сергей.
– И что же?
– Они зовут вперёд. К разуму, к прогрессу, к Европе.
– А мы зовём… домой, – сказал Суровый. – Не назад, а внутрь. К самим себе. Не строить вавилонскую башню конституции, а отыскать в себе тот краеугольный камень веры, на котором всё и стояло. Подумайте об этом.
Возвращался Сергей затемно. Два голоса звучали в нём, споря, перебивая друг друга.
Голос Костина, резкий, убедительный: «Разум! Прогресс! Дело! Европа!»
Голос Сурового, тихий, настойчивый: «Вера! Почва! Возвращение! Соборность!»
Он шёл по московской улице, и ему казалось, что он разорван пополам. Каждая сторона говорила убедительно. Каждая указывала путь. Но выбрать один означало отвергнуть другой. А в глубине души шевелилось подозрение, что и та, и другая правда были слишком красивы, слишком закончены, чтобы быть абсолютными.
«Кто прав? – думал он, глядя на тёмные очертания церковных глав против вечернего неба. – Те, кто зовёт вперёд, к свету европейской мысли? Или те, кто зовёт назад, к тишине родных корней? И есть ли назад дорога? Или это путь в тупик? И вообще… тот ли это выбор?»
У него не было ответа. Была только усталость и чувство, что его внутренняя пустота, которую он надеялся заполнить великой идеей, оказалась лишь шире и бездоннее. Идеи были. Их было даже слишком много. Но какая из них станет не просто мыслью, а делом, за которое не страшно? Этого он не знал.
IV
Зима выдалась студёной и затяжной. Сергей метался между двумя кружками, как маятник. В квартире Костина он дышал воздухом бунта и надеялся обрести твёрдую почву под ногами в логике и историческом прогрессе. В доме Сурового он искал успокоения, той тишины, в которой, казалось, можно было услышать голос собственной души, не искажённый чужими учениями. Но ни там, ни здесь он не находил окончательного примирения. Он всё больше становился не участником, а наблюдателем, аналитиком, отмечающим сильные и слабые стороны каждой доктрины. Слово «дело», которое так горячо произносил Костин, оставалось для него абстракцией.
Всё изменилось в один день ранней весны, когда снег уже почернел, но ещё лежал плотным, слежавшимся покровом. Сергей сидел у себя в комнате, разбирая письма, накопившиеся за неделю. Среди счетов из лавки, приглашений на званые вечера и университетских циркуляров его взгляд упал на конверт из плотной, желтоватой бумаги, запечатанный сургучом с незнакомым гербом. Открыв его, он обнаружил письмо от поверенного из губернского города С.
«Милостивый государь Сергей Николаевич!
Имею честь уведомить Вас о прискорбной кончине Вашего дядюшки, отставного поручика Николая Петровича Мирского, последовавшей февраля 20-го дня сего года от апоплексического удара. Покойный, будучи в здравом уме и твёрдой памяти, составил духовное завещание, коим единственным наследником всего движимого и недвижимого имения, заключающегося в сельце Мирское с деревнею того же имени, С—ой губернии, и в ста душах мужского пола крестьян (по последней, десятой ревизии), назначает Вас, как ближайшего кровного родственника и, как он изволил выразиться, „единственного, кто не забывает, что у человека есть голова не только для ношения фуражки” …»
Сергей отложил письмо. Рука его слегка дрожала. Дядюшка Николай Петрович был чудаком и отшельником. Сергей бывал у него в детстве, смутно помнил огромный, полуразрушенный дом, заросший сад и молчаливого, сурового старика, который, впрочем, всегда ласково трепал его по голове и называл «философом». Они изредка переписывались, дядя присылал ему странные, полные едкой иронии письма о деревенской жизни. Сергей испытывал к нему родственную, но далёкую симпатию. И вот теперь этот человек исчез, оставив ему… что именно?
Он перечитал ключевую фразу: «…в ста душах мужского пола крестьян…»
Сто душ. Сто человек. Мужчины, женщины, дети – всего, вероятно, триста-четыреста жизней. Они теперь принадлежали ему. Он стал владельцем людей. Эта мысль ударила в голову с такой силой, что он встал и несколько раз прошелся по комнате. Весь его умственный багаж – Гегель, споры о свободе, соборности, конституции – вдруг показался легковесным, почти детским лепетом. Теория столкнулась с фактом. Факт был таков: от его воли теперь зависела судьба сотен живых существ.
Он почти машинально собрался и пошёл сначала к Костину.
Владимир встретил его с обычной горячностью.
– Сергей! Как кстати. У нас сегодня план нового номера…
– Владимир, мне нужно с вами поговорить, – перебил его Сергей. – Частным образом.
Они остались вдвоём в кабинете. Сергей рассказал о наследстве. Лицо Костина озарилось восторгом.
– Вот оно! Провидение! – воскликнул он, хлопнув ладонью по столу. – Теория получает полигон для практики! Ты теперь не просто мыслитель, Сергей. Ты – помещик-реформатор. У тебя в руках лаборатория! Твоё Мирское может стать моделью просвещённого, гуманного хозяйствования. Отменишь барщину, переведёшь на оброк, откроешь школу для крестьянских детей, введёшь выборное самоуправление… Да это же готовый проект, о котором можно будет написать статью, пример для всей России!
Его глаза горели. Он уже видел не деревню, а макет, чертёж будущего.
– Ты поедешь туда? Конечно, поедешь! Изучишь положение на месте, составишь план преобразований. Мы будем помогать советами. Это же колоссальные возможности для дела!
Сергей слушал, и предложения Костина казались логичными, даже прекрасными. Но в его тоне было что-то от лабораторного эксперимента, от игры в реформы. «Модель», «полигон», «проект»… А что, если эти «души» не захотят быть моделью? Если у них свои представления о жизни?
Следующим был визит к Суровому. Алексей Степанович выслушал новость молча, по своему обыкновению, медленно попивая квас из кружки.
– Сто душ… – протянул он наконец. – Тяжкое бремя, Сергей Николаевич. И великая ответственность перед Богом.
– Владимир Костин видит в этом возможность для реформ, для прогресса, – сказал Сергей.
– Прогресс… – Суровый качнул головой. – Словечко модное. А по сути – насилие над естественным ходом вещей. Твой дядя, Николай Петрович, почтенной был жизни человек. Жил по старине, по совести, чай, и крестьяне его не обижены были. Не в реформах дело.
– А в чём же?
– В возвращении к корню. Ты теперь не чиновник и не столичный философ. Ты – барин. Глава большой семьи, пусть и не кровной. Твоя задача – не переделывать их по европейским лекалам, а понять их. Пожить с ними. Услышать их правду. Стать для них не начальником, а отцом, настоящим, по-христиански. Вот что есть истинное служение и истинное дело для русского дворянина на своей земле.
Суровый говорил о «бремени», Костин – о «возможностях». Один призывал сблизиться, другой – преобразовать. И снова Сергей почувствовал себя на распутье. Но теперь это уже не была отвлечённая дискуссия. Теперь от его выбора зависели реальные люди.
Решение созрело быстро. Он должен ехать. Должен увидеть всё своими глазами. Может быть, там, на земле, среди этих самых «душ», он наконец найдёт ответ – не в книгах и не в спорах, а в жизни.
На следующий день он отправил письмо поверенному о своём скором приезде, начал собирать вещи. Перед отъездом он зашёл в свой любимый книжный магазин и, просматривая полки, наткнулся на только что вышедший тоненький сборник – «Физиологические очерки» разных авторов. Он пролистал его. Там были зарисовки из жизни города: дворника, шарманщика, мелкого чиновника. Правда жизни, поданная без прикрас, без философии. Он купил книгу.
Вечером, укладываясь, он положил её в саквояж поверх томиков Гегеля и славянофильских брошюр. Может быть, думал он, глядя на тёмный переплёт, именно такой, трезвый, бесстрастный взгляд ему теперь и понадобится. Взгляд не реформатора и не патриарха, а просто наблюдателя. Который сначала должен понять, что он вообще увидит в этом Мирском, доставшемся ему по воле чудаковатого дядюшки и слепого случая.
V
[justify]Дорога в Мирское заняла пять дней. Пять дней тряски в почтовой кибитке, ночёвок на грязных постоялых дворах, однообразного пейзажа: чёрные проталины в снегу, чахлые перелески, убогие деревеньки с покосившимися избами. Этот мир был так далёк от московских салонов и университетских аудиторий, что Сергею порой казалось, будто он едет не в другую губернию, а в другое столетие. Мысли его были сумбурны. Он то обдумывал планы Костина, представляя себе образцовую школу и крестьянское самоуправление, то вспоминал слова Сурового о «тяжком бремени» и необходимости стать «отцом». Оба образа казались одинаково