— Автомобиль. Вернее, проект двигателя для него. Более эффективного. Но его сиятельству, как я понял, сейчас не до двигателей. У него бал.
В его голосе прозвучало то самое презрение, которое она слышала раньше у князя Шереметева, только с точностью до наоборот. Это был голос человека из мира паровых котлов и стальных шестеренок, смотрящего на мир гавота и менуэта как на нелепый, устаревший ритуал.
— Автомобиль… — прошептала Вера, и перед ее глазами всплыли картинки из журнала. — Это же будущее!
Он фыркнул.
— Будущее, которое никак не наступит, потому что те, у кого есть деньги, предпочитают вкладывать их в имения, вино и балы. Им не нужны машины, им нужны статус-кво. Порядок. Как на параде.
Последняя фраза была сказана с такой горькой, отточенной насмешкой, что Вера невольно вздрогнула. Она слышала эти слова — «порядок», «статус-кво» — совсем недавно из уст будущего свекра. Но в устах этого незнакомца они звучали как приговор.
— А вам что нужно? — вдруг спросила она, глядя прямо в его темные, умные глаза. — Вы же не просто так пришли с чертежами. Вы хотите что-то изменить?
Он снова пристально посмотрел на нее, и на этот раз в его взгляде мелькнуло что-то похожее на уважение. Он, кажется, понял, что перед ним не просто капризная барышня, задающая глупые вопросы.
— Изменить? — он повторил слово, словно пробуя его на вкус. — Не мир, нет. Это слишком громко. Я хочу построить машину, которая будет ехать быстрее и надежнее других. Хочу, чтобы она работала на бензине моего инженерного расчета, а не на углях чьего-то самодурства. Хочу, чтобы что-то двигалось вперед не по воле лошадиной упряжки или чиновничьей бумажки, а по законам физики. Вот и все.
Он говорил просто, без пафоса, но в этих словах была такая несгибаемая, твердая уверенность, такая вера в свои законы — законы физики, а не света, — что у Веры перехватило дыхание. Это был голос того самого другого мира, который манил ее со страниц журналов. Грубый, резкий, но честный.
— А как вас зовут? — вырвалось у нее.
Он снова усмехнулся, уже без иронии, а скорее с некоторым смущением.
— Ковальский. Александр Игнатьевич.
— Вера Оболенская.
Она не сказала «княжна». Просто Вера Оболенская. И в этот момент, под холодными зимними звездами, на заснеженной служебной террасе, это имя прозвучало для неё самой по-новому, обретя какой-то невиданный вес.
Они помолчали. Из приоткрытой двери доносились обрывки вальса, звучавшие теперь призрачно и нелепо, как музыка из подводного царства.
— Вам стоит вернуться, Вера Оболенская, — наконец сказал Александр, и в его голосе появилась странная, почти отеческая мягкость. — Ваш бал ждет. А ваше отсутствие могут заметить.
Он был прав. Она знала, что он прав. Но ноги не хотели двигаться с этого места, с этой замерзшей плиты, где она впервые за долгое время говорила с человеком, а не с маской.
— А вы? Ваши чертежи?
— Они останутся со мной. А может, и с князем, если у него найдется минута между тостами. — Он надел кепку. — До свидания.
Он кивнул ей, коротко и решительно, и, не дожидаясь ответа, развернулся и зашагал вдоль террасы, видимо, к другому выходу, в сад. Его темная фигура быстро растворилась в ночной синеве и тенях от деревьев.
Вера осталась одна. Но ощущение одиночества теперь было другим. Оно было наполненным. В нем звенел низкий, хрипловатый голос, говоривший о двигателях и законах физики. В нем горел взгляд темных глаз, полных усталости и упрямой мысли. В ее ладонях, сжимавших холодный камень балюстрады, все еще ощущался смутный, тревожный жар.
Она обернулась к сияющему огнями особняку. Музыка снова набрала силу, вырвавшись наружу с новым, бравурным полонезом. Там был ее мир. Мир жемчуга, вальсов и князя Дмитрия. Мир, который ждал, чтобы она вернулась и надела свою маску.
Сделав последний, очень глубокий вдох морозного воздуха, Вера поправила шаль на плечах и медленно пошла к двери. Ей предстояло вернуться на бал. Но теперь она знала наверняка: где-то за стенами этого сияющего дома существует другой Петербург. И его зовут Александр Ковальский.
III
Дверь в бильярдную снова приняла её в свое тёплое, дымное нутро, но теперь Вера ощущала это тепло как враждебное, грубое насилие над ее сознанием. Резкий переход с морозной, звёздной ясности в эту затхлую атмосферу был похож на удар по лицу, за которым следует погружение в теплую, зловонную грязь. Воздух здесь был плотным и густым, как бульон, сваренный из испарений дорогого коньяка, едкого сигарного дыма, пота под крахмальными сорочками и неистребимого запаха мужского тщеславия. Громкий, раскатистый хохот молодых офицеров, бездумное щелканье шаров, звяканье бокалов — все эти звуки, еще час назад бывшие просто частью общего гула, теперь воспринимались отдельно, как назойливые, примитивные сигналы из другого, более простого и глупого мира. Мира, который не задавался вопросами о законах физики и не горел желанием строить что-то новое. Мира, который был доволен собой и стремился лишь к одному — сохранить себя в неизменности.
Она прошла через комнату, пригнув голову, будто пробираясь сквозь частокол взглядов. Её белое платье, еще недавно бывшее гордостью и доспехом, теперь казалось ей нелепым и уязвимым, ослепительно ярким пятном, кричащим о ее принадлежности к этому миру роскоши и праздности. Она чувствовала на себе взгляды — любопытные, оценивающие, слегка пьяные. «Смотрите, невеста Шереметева заблудилась среди бильярдных столов», — казалось, говорили эти взгляды. «Или, может, ищет приключений?» — нашептывала какая-то дерзкая мысль в их блеске. Вера ускорила шаг, сердце колотилось где-то в горле, смешиваясь с комом непонятного, тревожного возбуждения и стыда. В ушах, заглушая грохот бильярда, все еще звучал тот низкий, хрипловатый голос, лишенный всякой светской мелизмы: «Хочу, чтобы что-то двигалось вперед... по законам физики». Фраза крутилась в голове, как заводная, наделяя простые слова почти магическим смыслом. Законы физики. Неписаные законы света. Законы приличия. Законы целесообразности брака. Мир делился на два лагеря: тех, кто подчинялся одним, и тех, кто верил в другие. И она, Вера Оболенская, только что говорила с апостолом второго лагеря.
Вернувшись в главную анфиладу, она на мгновение замерла у края бального зала, прислонившись спиной к резному косяку двери, ищущей в твердой древесине опору. Картина, открывшаяся перед ней, виделась теперь в новом, резком, почти болезненно отчетливом свете. Зал, еще полный, но уже выдыхавшийся, напоминал огромный, искусно сделанный механизм, чьи шестеренки начинали замедляться от усталости. Но механизм ли это был? Нет, скорее — организм. Огромный, многоголовый, сияющий организм, дышащий дорогими ароматами и питающийся шампанским и сплетнями. Каждый танцующий, каждый смеющийся у стола, каждый ведущий беседу в алькове был клеткой этого организма. Князь Дмитрий — сильной, красивой, но холодной клеткой защитной ткани. Его мать — жировой тканью, накопленной властью и высокомерием. Молодые девицы — незрелыми, дрожащими от возбуждения клетками, жаждущими быть оплодотворенными выгодным браком. А она? Что она? Клетка, предназначенная для слияния с другой, чтобы произвести на свет новые клетки для поддержания жизни этого огромного, древнего тела под названием «Свет».
И этот организм не хотел меняться. Он боялся изменений, как любое живое существо боится болезни. Человек с террасы, со своими чертежами и грубым пальто, был для него вирусом. Инородным телом. Угрозой самому принципу его существования. Мысль была пугающей, но от этого не менее притягательной. Она почувствовала себя сообщницей. Соучастницей в чем-то запретном и важном.
— Вера, наконец-то! Где ты пропадала?
Рука, обхватившая её локоть выше локтя, была не просто рукой матери. Это был железный обруч, защелкивающийся на ее свободе. Софья Михайловна стояла рядом, и ее лицо, обычно бесстрастное как маска фаюмского портрета, сейчас было напряжено. Не гневом, нет. Гнев был бы слишком горяч, слишком человечен. Это было холодное, сокрушительное недовольство, вымороженное годами соблюдения тысячи больших и малых правил.
— Мы искали тебя повсюду. Твоим отсутствием уже начали интересоваться. Княгиня Анна Федоровна спросила, не случилось ли с тобой дурноты. Дмитрий Владимирович был явно раздосадован. Это неприлично, Вера. Это демонстративно. И глупо.
Голос матери был тихим, шипящим, предназначенным только для ее ушей, но каждый звук в нем звенел, как удар хлыста.
— Мне было очень душно, мама. Я вышла на воздух. На минуту.
— На воздух? — Софья Михайловна произнесла это так, будто дочь сказала «вышла погулять по карнизу». — В двадцатиградусный мороз? В платье, которое стоит как годовое содержание целой деревни? Без шубы? Ты хочешь слечь с воспалением легких прямо перед свадьбой и осрамить нас всех? Или, — тут голос матери стал еще тише, еще опаснее, — у тебя были другие, более веские причины для таких... ночных прогулок в одиночестве?
Взгляд матери был подобен не рентгеновским лучам, а щупальцам спрута — холодным, цепким, исследующим каждую пору на ее лице, каждый мускул, каждую дрожь ресниц. Он искал вину. Искал тайну. Искал ту самую трещину в безупречном фасаде.
[justify]— Нет, мама, — голос Веры