Произведение «Петербургская повесть» (страница 9 из 18)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Повесть
Автор:
Оценка редколлегии: 10
Баллы: 4
Читатели: 3
Дата:

Петербургская повесть

Талисман. И карта.[/justify]
Параллельно с географическими изысканиями шла другая, не менее трудная работа: пробиваться сквозь дебри технических журналов. «Технический сборник» за 1902 год лежал перед ней, открытый на статье «К вопросу об увеличении коэффициента полезного действия двигателей внутреннего сгорания». Текст был густо усыпан формулами, чертежами с разрезами, графиками с кривыми линиями. Первые попытки читать вызывали лишь головную боль и чувство глубочайшей неполноценности. Она была образованной барышней: знала французский и английский, разбиралась в истории и литературе, музицировала, но мир дифференциальных исчислений и термодинамики был для нее более закрыт, чем гарем турецкого султана.

Но Вера обладала качеством, редким в её среде: упрямством, доходящим до одержимости. Она завела специальную тетрадь-словарь. В левой колонке — незнакомое слово или формула. В правой — ее предположительное значение, выведенное из контекста, а позже, если удавалось, — найденное в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, который стоял в отцовской библиотеке (туда ей приходилось пробираться тайком, как шпион). «Карбюратор — устройство для приготовления горючей смеси из паров бензина и воздуха». «Такт впуска — движение поршня вниз, создающее разрежение и засасывающее смесь в цилиндр». «Коленчатый вал — вал с коленами (кривошипами), преобразующий возвратно-поступательное движение поршней во вращательное». Постепенно сухие определения начали оживать в ее воображении. Она представляла себе этот танец металла внутри железного блока: взрыв, толчок, вращение. Это была мощная, суровая поэма, и ее ритм был ритмом нового века. И Александр Ковальский был поэтом, писавшим на этом языке.

Иногда, в особенно ясные послеполуденные часы, когда солнце, пробиваясь сквозь облака, бросало косые лучи на карту, разложенную на кровати, Вера позволяла себе фантазировать. Она закрывала глаза и совершала мысленное путешествие. Вот она не в карете, а пешком, в простом, темном, немарком платье и теплой шалевой шали (образ был списан с гувернанток). Она выходит из парадного подъезда, но поворачивает не направо, к Дворцовой площади, а налево, к Литейному мосту. Переходит Неву. Под ногами уже не чистый асфальт, а булыжник, покрытый рыхлым снегом и конским навозом. Воздух густеет, становится сладковато-едким от угольного чада. Дома мельчают, темнеют, на их стенах — потеки ржавчины от водосточных труб и причудливые узоры из морозных кристаллов. Она идет по Сампсониевскому проспекту, мимо высоких кирпичных стен заводов, откуда доносится оглушительная симфония труда: лязг, грохот, шипение пара, ритмичные удары. Она находит дом. Неказистый, четырехэтажный, с облупившейся штукатуркой. Поднимается по темной, пахнущей капустой и керосином лестнице. Стучит в дверь квартиры №7...

На этом месте фантазия обычно прерывалась. Что дальше? Что она скажет? «Здравствуйте, я та самая девушка с террасы, я хочу понять ваши чертежи»? Немыслимо. Смешно. Опасно. Реальность в виде голоса матери за дверью или шагов горничной в коридоре грубо возвращала ее в комнату на Английской набережной. Но осадок от этих мысленных скитаний оставался. Она уже не просто знала о существовании того другого Петербурга. Она начала мысленно населять его, прокладывать в нем маршруты. И в центре этой воображаемой карты, как на старинных картах мореплавателей, стояла надпись: «Здесь может находиться Александр Ковальский».

Однажды, во время очередного «воспитательного» визита к Шереметевым, случилось событие, которое придало ее тайным занятиям новый, острый и болезненный смысл. Княгиня Елизавета Петровна, разбирая образцы кружев для свадебной подушки, вдруг отвлеклась и с легкой, презрительной усмешкой сказала своей сестре, княгине Анне Федоровне:

— Ах, да, представляешь, какая наглость была на днях у Владимира Алексеевича? Прямо на следующий день после бала является к нему в приемную какой-то тип. Инженер, говорит. Или слесарь. Вид, говорит, самый плебейский, пальто, будто в нем спали, руки в мазуте. Сует какие-то бумаги — чертежи самоходной телеги. Требует десять тысяч на эксперименты. Наглец!

Софья Михайловна ахнула. Вера, сидевшая рядом и рассматривавшая образец гипюра, почувствовала, как у нее похолодели пальцы и перехватило дыхание.

— И что же Владимир Алексеевич? — спросила княгиня Анна, широко раскрыв глаза от любопытства.

— А что? Велел швейцару выставить его в шею. Тот, говорят, сопротивлялся, кричал что-то о прогрессе и глупости сановников. Чертежи эти самые в волнении порвали. Пять листов макулатуры. И поделом. Чтоб другим неповадно было лезть в приличные дома со своим свинством и бредовыми идеями.

— Ужас! — покачала головой Софья Михайловна. — Совсем границы стерлись. Скоро, глядишь, и кучера к нам в гостиную на диван лягут.

— Именно! Порядок должен быть во всём, — заключила Елизавета Петровна, возвращаясь к кружевам. — А этот... как его... Ковальский, кажется, пусть идет со своими «двигателями» к себе на завод, к станку. Там его место.

Имя прозвучало как выстрел в тихой комнате. Ковальский. Вера сидела недвижимо, боясь, что любое движение выдаст бурю, бушевавшую внутри. Унижение. Грубое, публичное, жестокое унижение. Она видела это с пугающей четкостью: его, гордого и уверенного, выталкивают грубые руки швейцаров в ливреях, его чертежи — плод месяцев, а может, и лет труда — рвутся на глазах, как ненужная бумага. Его слова, его вера высмеиваются за чашкой чая в будуаре. В груди у нее вскипела ярость, бессильная и жгучая. Ярость против этих женщин, спокойно уничтожающих чужую мечту за несоответствие «порядку». Ярость против всей этой системы, которая давила все живое и искреннее. И глубокая, пронзительная жалость к нему. Каково ему сейчас? Озлобился? Сломался? Или, напротив, это придало ему еще больше упрямой силы?

В тот вечер, вернувшись домой, она не могла взяться ни за журналы, ни за карту. Она сидела в темноте, у окна, и смотрела, как газовые фонари на набережной зажигаются один за другим, отражаясь в черной воде Невы длинными, дрожащими столбами света. Она думала о нем. Не как о романтическом призраке, а как о живом, страдающем человеке, который, возможно, в эту самую минуту сидит в какой-то конуре, стискивая зубы от злости и отчаяния, глядя на клочки своих порванных чертежей. И она, Вера Оболенская, была частью того мира, который его унизил. Она носила его фамилию в будущем, она пользовалась его богатством, она соблюдала его правила. Чувство вины было тяжелым и горьким.

Но из этой горечи родилось новое, твёрдое решение. Ее интерес перестал быть абстрактным любопытством или смутным душевным порывом. Он стал личным делом. Делом искупления. Она не могла изменить того, что случилось. Но она могла доказать — хотя бы себе самой, — что не все в этом мире слепы и жестоки. Что есть кто-то, кто видит в его идеях не «макулатуру», а будущее. Она будет учиться, понимать его мир не для праздного развлечения, а как акт солидарности. Как тихий вызов, брошенный из самой гущи вражеского стана.

На следующий день её занятия приобрели новую интенсивность. Она выписывала не только технические термины, но и все, что касалось положения изобретателей в России, патентного права, трудностей внедрения новых технологий. Она искала в газетах заметки о промышленных успехах и провалах. Ее тетрадь стала энциклопедией ее личной оппозиции. И когда она водила пальцем по карте по направлению к Выборгской стороне, это был уже не просто жест любопытства. Это был жест, полный смысла и тихой решимости: «Я знаю, где ты. Я знаю, что с тобой сделали. И я — на твоей стороне».

Именно в этот день, под вечер, когда сумерки сгущались за окном, окрашивая снег в синий цвет, она совершила самый отчаянный поступок. Маша ушла разогревать утюги для белья. Мать была в своей гостиной, принимая визит старой подруги. В доме стояла тихая, сонная атмосфера. Вера, сердце которой колотилось, как птица в клетке, подошла к шкафу, достала из него не шаль Маши, а свою самую старую, темно-серую, почти черную ротонду из простого сукна, которую носили года три назад и собирались отдать перешить. На голову она накинула капор с вуалью, скрывавшей верхнюю часть лица. В зеркале мелькнуло отражение незнакомки, какой-то бедной родственницы или скромной гувернантки. Ничего от княжны Оболенской.

Она выскользнула из комнаты и, пригнувшись, почти бегом преодолела коридор до черной лестницы. Холодный, насыщенный запахами кухни и мокрого дерева воздух ударил в лицо. Она спустилась вниз, в полутемный коридор, ведущий к заднему двору. Сердце бешено стучало, в висках пульсировала кровь. Каждый шорох казался криком, каждый скрип половицы — предвестником краха. Но страх был сметен огромной, всепоглощающей волной азарта. Она открыла тяжелую, некрашеную дверь и вышла на небольшой двор, заваленный дровами и уставленный помойными ведрами. Морозный воздух обжег легкие. Она сделала несколько шагов по утоптанному снегу, мимо конюшен, откуда доносилось мирное пофыркивание лошадей, и вышла в узкий, грязный переулок, упиравшийся в набережную.

Она была снаружи. Одна. Без кареты, без матери, без цели, предписанной кем-то другим. Это длилось всего несколько минут. Она прошла двадцать шагов до угла, посмотрела на широкую, мрачную гладь Невы, на огни на другом берегу, вдохнула полной грудью воздух, пахнущий ледяной водой, дымом и свободой, и так же быстро вернулась назад. Никто не обратил на нее внимания. Для случайного прохожего, извозчика, дворника — она была никем. Эта анонимность была самым сладким и самым горьким чувством из всех, что она испытывала. Сладким — потому что означала освобождение от ярлыка «княжна». Горьким — потому что была иллюзорной и мимолетной.

Вернувшись в комнату, сбросив ротонду и капор, она стояла, прислонившись к двери, и дрожала — не от холода, а от переизбытка чувств. Она пересекла первую, самую простую границу. Физическую. Она вышла за ворота своего золотого заточения. И теперь она знала: дверь можно открыть. Не только эту, ведущую в черный двор, но и все остальные. Пока только в своем воображении. Пока только на несколько украденных минут. Но плотина была прорвана. И вода, холодная, живая, неостановимая, уже хлынула внутрь.

[justify][font="Times New Roman",

Обсуждение
Комментариев нет