Произведение «Петербургская повесть» (страница 4 из 18)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Повесть
Автор:
Оценка редколлегии: 10
Баллы: 4
Читатели: 3
Дата:

Петербургская повесть

прозвучал хрипло, и она с ненавистью к себе отметила эту слабость. — Никаких причин. Просто душно. Голова закружилась. И все.[/justify]
— Надеюсь, что это действительно «и все». — Мать не отпускала ее локоть. — Ты должна понимать, что с этого момента ты живёшь под стеклянным колпаком. Каждый твой шаг, каждый вздох, каждая бледность или румянец будут замечены, обсуждены, истолкованы. И не в твою пользу. Любая твоя оплошность — пятно не только на тебе. Это клеймо на нашей фамилии, которую мы пронесли через века. И уж тем более на фамилии Шереметевых, чья честь для Дмитрия Владимировича дороже жизни. Он человек гордый, прямой и бескомпромиссный. Он не потерпит даже тени глупой девичьей фантазии или, не дай Бог, романтической блажи. Ты поняла меня?

Слово «фантазия» прозвучало как приговор всему, что пережила Вера на террасе. Да, встреча с незнакомым инженером, разговор о двигателях — это была фантазия. Несбыточный, вредный, опасный вымысел. Такой же нереальный, как сказка про аленький цветочек. И Вера должна была не просто согласиться — она должна была в это поверить всем существом. Она кивнула, опустив глаза на паркет, где при свете гаснущих люстр поблескивали заброшенные конфетти и оброненные булавки.

— Я поняла, мама. Простите. Это больше не повторится.

— Смотри, чтобы не повторилось. А теперь иди. Дмитрий Владимирович ждет тебя для полонеза. Он уже недоволен задержкой. И, ради всего святого, Вера, — мать наклонилась к самому ее уху, и ее шепот был ледяным, — сделай вид, что ты счастлива. Ты — невеста блестящего офицера на самом престижном балу сезона. Твое счастье должно сиять от тебя, как жар от печки. Это не так уж сложно. Просто представь, что ты на сцене. А весь свет — твой зритель.

Последняя фраза была убийственной в своей откровенности. Весь ее мир, вся ее будущая жизнь — спектакль. И она должна играть главную роль без суфлера, без права на ошибку.

Следующий час стал для Веры не просто испытанием, а медленной, изощренной пыткой. Полонез с Дмитрием был торжественным, размеренным маршем. Его рука на ее талии была не просто твердой — она была воплощением незыблемого права собственности. Он вел ее уверенно, безупречно, но в каждом его движении, в каждом повороте чувствовалась не страсть танца, а холодная точность военного построения. Она была его партнершей по этому построению. Он говорил с ней ровным, приятным голосом, спрашивал, не вернулась ли головная боль, восхищался игрой виолончелиста в оркестре, но Вера ловила в его голубых, прозрачных как зимний лед глазах ту самую, едва уловимую аналитическую холодность. Он изучал ее. Не как женщину, а как фактор. Как территорию, чей рельеф, климат и ресурсы необходимо тщательно оценить перед окончательным взятием под контроль. Его интерес был стратегическим, почти топографическим. В этом интересе не было места ни капризу, ни случайности, ни... законам непредсказуемого человеческого сердца.

Потом был ужин — грандиозный, бесконечный, помпезный пир, окончательно добивший ее. Длинный, как дорога до Мариенбурга, стол, застеленный белоснежной дамасской скатертью, буквально прогибался под тяжестью севрского фарфора с золотыми ободками, хрустальных графинов и бесчисленных блюд. Стерлядь в шампанском лежала, как серебряный призрак; фазаны, фаршированные трюфелями, похожие на маленьких оперенных идолов; заливные паштеты в форме миниатюрных Кремлей и дворцов — это было не угощение, а демонстрация могущества, съедобный гимн изобилию и власти. Вина лились не рекой, а водопадом, и их сладковато-терпкий запах смешивался с ароматом дорогих сигар, создавая в голове тяжелый, дурманящий туман.

Вера сидела между Дмитрием и каким-то дальним, тучным родственником Шереметевых из Тамбова, который, отдуваясь и вытирая лоснящийся лоб батистовым платком, с упоением и скучнейшими подробностями рассказывал о преимуществах трехпольной системы перед переложной в своих обширных угодьях. Он сыпал цифрами урожайности, говорил о капризах чернозема и глупости мужиков, не желающих сеять клевер. Вера кивала, ее губы растягивались в подобие улыбки, она отодвигала на тарелке кусочки изысканной пищи, которая казалась ей безвкусной, как пепел. Внутри все сжималось в тугой, болезненный узел отчаяния и тоски. Она была погребена заживо под слоем этой показной роскоши, этой бессмысленной болтовни, этих предсказуемых ритуалов.

Ее мысли, как сбежавшие узники, рвались на свободу. Они были на террасе. Она снова и снова, с маниакальной точностью, прокручивала в голове каждый миг короткой встречи: скрип его шагов по снегу, как он снял кепку, тень, упавшая от колонны на его угловатые скулы, точную форму его губ, когда он произнес: «По законам физики». Она пыталась восстановить в памяти каждую интонацию, каждый жест. «Ковальский. Александр Игнатьевич». Фамилия звучала просто, даже грубовато, по-мещански, но имя... Александр. Защитник. Так звали великих полководцев и императоров. Он защищал не империю, а свои чертежи. Свою идею. Свой крошечный, но дерзкий вызов законам застоя.

Она украдкой, исподлобья, разглядывала лица вокруг стола. Лица, сытые, самодовольные или усталые от бесконечной светской гонки, которую они сами же и устраивали. Среди этих румяных, выхоленных, равнодушных или надменных лиц не было ни одного, в чьих глазах горел бы тот самый огонь — не огонь амбиции или алчности, а огонь чистого, незамутненного созидания. Огонь мысли, желающей преодолеть, построить, изменить. Тот мир, что вращался в этом зале, был законченным, завершенным, отполированным до ослепительного, но мертвого блеска миром вчерашнего дня. Он не желал завтра. Он боялся его. И человек с террасы, со своими чертежами под мышкой и грубым шарфом на шее, был вестником этого завтра, таким же неудобным, резким и неотразимым, как рев фабричного гудка, разносящийся над спящим, заснеженным городом и будящий кого-то к неведомой, тяжелой, но настоящей работе.

— Вера Андреевна, вы, кажется, опять в своих мыслях?

Голос Дмитрия, ровный и холодный, как сталь клинка, вернул ее в реальность с такой силой, что она чуть не вскрикнула. Он смотрел на нее, отставив бокал с бургундским, и в его голубых глазах, наконец, проступило явное, не скрываемое более раздражение.

— Я поинтересовался у вас уже во второй раз, понравилось ли вам выступление цыганского хора после ужина. Вы, кажется, были настолько рассеяны, что не услышали ни вопроса, ни, вероятно, самого пения.

В его тоне была укоризна офицера, делающего выговор нерадивому подчиненному. Вера почувствовала, как по спине пробегает холодок.

— Простите, Дмитрий Владимирович, я... немного устала от впечатлений. Да, хор был... очень выразителен. Душевно.

— «Душевно», — повторил он слово с легкой, презрительной усмешкой, от которой у Веры сжалось сердце. — Это не совсем то определение, которое я бы употребил. Довольно примитивно и чувствительно, но для развлечения после сытного ужина, полагаю, сгодится. — Он отпил вина, и его взгляд снова стал аналитическим. — Завтра утром мы с отцом выезжаем в Царское Село. Там предстоит совещание в одном из комитетов по военным поставкам. Я буду отсутствовать два, возможно, три дня.

Он сообщал это как сухой, служебный факт, не ожидая и не желая никакой эмоциональной реакции. Ни огорчения от разлуки, ни пожеланий счастливого пути. Просто констатация. Для Веры же эти слова прозвучали как неожиданная, дарованная самой судьбой передышка. Три дня без этого пристального, оценивающего взгляда. Три дня без необходимости играть роль счастливой невесты.

— Я понимаю. Надеюсь, ваше дело будет успешным и разрешится быстро.

— Разумеется, — отрезал он. — Все уже просчитано и согласовано. Остается лишь поставить формальные подписи.

В отличие от моего двигателя, — мысленно, язвительно и горько, досказала за него Вера голосом Александра Ковальского. В горле у нее встал странный, нервный ком, грозивший вырваться то ли смехом, то ли рыданием. Она подавила его, с силой сжав в кулаке складки скатерти у себя на коленях.

Бал, наконец, выдыхался. Свечи в массивных канделябрах и люстрах догорали, оплывая причудливыми, похожими на сталактиты наплывами воска. Музыка из хоров стала тише, томнее, превратилась в фоновое, меланхолическое бормотание. Пары, которые еще оставались на паркете, двигались медленно, почти недвижно, вальсируя скорее по инерции, чем от желания. Усталость, сытость и избыток вина наконец взяли верх над светским ажиотажем. В воздухе висело тяжелое, сладкое утомление.

Вера стояла рядом с матерью в вестибюле, прощаясь с гостями. Это был последний, автоматический ритуал. Рукопожатия в перчатках, поцелуи в воздух возле щек, улыбки, застывшие на лицах как маски, пожелания «счастья и процветания», которые звучали как заученные, ничего не значащие формулы из старого романа. Княгиня Шереметева, прощаясь, еще раз окинула её быстрым, всевидящим взглядом — от жемчуга в волосах до кончиков туфель, — и бросила через плечо её матери: «Пусть хорошенько выспится, Софья Михайловна. В субботу у нас обед с владыкой. Нужен цветущий, здоровый вид. Никакой бледности и усталости».

Наконец, последняя карета, скрипя полозьями, отъехала от освещенного подъезда. В вестибюле, где теперь царил причудливый беспорядок из забытых вееров, потерянных булавок, пустых бокалов и усталой, зевающей прислуги, Дмитрий подошел к ней. Он взял её руку, сухо, по-военному четко поцеловал в перчатку над запястьем, даже не коснувшись губами кожи.

— До свидания, Вера Андреевна. Отдыхайте.

— И вы, Дмитрий Владимирович. Счастливого пути.

Он кивнул, коротко и без улыбки, развернулся на каблуках и твердым, мерным шагом поднялся по парадной лестнице, не обернувшись ни разу. Его фигура в мундире растворилась в полумраке верхнего этажа, будто его втянуло в себя само здание. Вера, в сопровождении матери и лакея с догорающим подсвечником, молча поднялась на свой этаж, в отведенные ей покои. Процессия была похожа на шествие в склеп.

[justify][font="Times New Roman",

Обсуждение
Комментариев нет