которую приходилось тянуть часами. Бил в голову фантомным электричеством, отчего мысли превращались в студенистый суп.
Иногда я ловил себя на том, что гул во рту сбивается, а песня на мгновение проваливается в пустоту. Всего на долю секунды — и в эту щель просачивалось что-то внесистемное. Моё.
— …мой битрейт на нуле… — выскочило один раз, само по себе.
Я замер. Слова прозвучали глухо, мёртво, как треск ломающейся сухой кости. Я попробовал повторить — уже осознанно, проверяя вкус свободы на языке. Но в горло тут же полез чужой текст, вязкий и тяжелый, как незастывший бетон. Экран вспыхнул ядовитым светом, выплюнул команду, и я послушно подхватил фон, выравнивая ритм. Словно ничего и не было. Только внутри, под ребрами, осталось это короткое, сбитое: «мой битрейт на нуле».
Я тосковал по воле, а живой мир молчал. В мой бокс больше не заглядывал ангел в розовых босоножках. На экран не выпадали Сонины рисунки. Раньше я злился на битые файлы, а теперь молил о них — ведь даже глитч был сигналом. Доказательством того, что дочка всё еще рисует для меня. Что она приходит в больницу, сворачивается калачиком в маленьком кресле, укрывшись Аниной кофтой, и шепчет что-то мне, неподвижному овощу в нейроинтерфейсе, окружённому стервятниками-микрофонами.
А теперь — тишина. Даже воплей Квитчина в наушниках больше не было. Динамики в коридоре транслировали только аудио-мусор и системные гудки. Не плакала в эфире жена. Никто не орал: «Жги, Янек! Индекс искренности зашкаливает! Выдай им еще этой возвышенной хрени, пусть домохозяйки захлебнутся соплями!»
Я не понимал, что случилось. Может, мое тело там, наверху, уже не поет? Может, «промпт на слом» выжег его дотла? Или меня просто… убрали. Переместили в «глубокое хранилище», как ненужный лог-файл.
Я не выдержал. Встал и пошёл к Девятисотому. К Битому Пикселю.
Прошел коридор насквозь, гудя на ходу — тихо, сквозь зубы, чтобы не разлететься на пиксели. Пол под ногами дрожал, вязкий, как недогруженная текстура. Каждый шаг отдавался в теле тошнотворной рябью.
«Как же я устал быть данными», — подумал я, минуя группку лиралов. Они сгрудились у стены, как тени. Я понятия не имел, о чем они мычат. Кто-то тянул рекламу чипсов, кто-то скулил детскую песенку, кто-то просто хрипел на одной ноте, из последних сил удерживая форму. Все они казались одинаковыми — скучными, затертыми до дыр записями. И я был таким же.
Девятисотый сидел в кресле, скрючившись и прижав ладони к животу, будто у него внутри ворочался острый камень. Он тянул свой фон неохотно, как старую, потерявшую вкус жвачку.
— Эй, Пиксель, — позвал я.
Он не сразу повернул голову. Посмотрел настороженно, подслеповато щурясь, будто проверял — не системный ли я морок.
— О, «Золотой голос» приплыл, — хмыкнул он, и по его лицу пробежала рябь. — Коннект стабильный, я смотрю. Живой?
— Не уверен, — я зашел внутрь и прислонился к стене. Она, слава богу, не проваливалась. — Слушай, у тебя есть… еще какая-нибудь шишка? Или что-то из того леса?
Девятисотый замер.
— Шишка? Тебе что, старой мало? Ты её уже до дыр затер, вон как фонишь. Зачем тебе еще, юнит?
— Я не удержу Тринадцатую. Она расползается. А я пустой, понимаешь? Мне больше ничего не падает «сверху». Раньше пробивались голоса, картинки, ошибки … А сейчас — вакуум. Будто кабель перерезали. Квитчин — и тот заткнулся.
Брови Девятисотого пошли цифровыми помехами и поползли вверх.
— Квитчин? — переспросил он с такой лютой ненавистью, что воздух в боксе, казалось, заледенел.
— Ну да. Раньше из каждой щели орал: «Жги, Янек! Пой, сука!» А сейчас как сдох.
— Аминь, — Пиксель перекрестился коротким, ломаным жестом. — Твои бы лаги да системе в уши. Пусть бы подох, гнида.
Я криво усмехнулся.
— Мы-то здесь даже сдохнуть по-человечески не можем... Скажи, Пиксель, что это значит? Когда связь обрывается? Может, там, в реале, всё? Конец трансляции? Или… я просто больше никому не нужен?
Я захлебнулся, и гул в горле сбился на хрип. Я поспешно выровнял дыхание, хватаясь за остатки ритма.
Девятисотый пожал плечами и отвернулся к монитору. По экрану лениво поползли строки какого-то фонового мусора, почти не требующего усилий.
— Откуда мне знать, артист? У меня пинг до реальности — десять лет. Я тут инкапсулирован так глубоко, что мох на ушах вырос. А ты только вчера из люльки вылез и спрашиваешь меня, что там в эфире стряслось.
Он был прав. Но отчаяние требовало ответов.
— А может, я реально умер? Слышал, промпты иногда пережигают мозги в яичницу. Редко, но бывает. У меня в контракте про это было… мелким шрифтом.
— Может, и умер, — отозвался Девятисотый, не оборачиваясь. — А может, просто канал зафлудило. Эти, — он мотнул головой в сторону коридора, на лиралов, — они давно в ауте. Мертвее некуда. Но им иногда тоже что-то падает из кэша. Пойдем-ка, покажу тебе кое-что. Хватит в четырех стенах лагать.
Он встал и, как в тот первый раз, когда притащил непонятно откуда шишку, направился к задней стене бокса. Я уже видел, как он проходит сквозь текстуры, но всё равно изумленно протёр глаза. Глупый жест из прошлой жизни — здесь это не помогает, только лишний раз замусоривает зрение битыми пикселями.
— Лаги в сторону, артист. Идешь? — бросил Девятисотый через плечо. Его фигура уже начала мерцать, теряя четкость на границе с бетоном.
Я секунду колебался, а потом шагнул следом, прямо в серую монолитную плоскость.
Сперва мне почудилось, что я сейчас застряну в стене. Меня обступил плотный бетон, полез в глаза, в нос, сдавил горло, так что я на мгновение перестал гудеть. Но секунда – и он рассеялся, как туман, и я очутился в совершенно невозможном месте.
Пол под ногами исчез. Я завис на зыбкой поверхности, которая, казалось, еще не до конца поняла, чем ей стать: то ли камень, то ли застывший эфир.
Вокруг было темно. Но не архивной темнотой — не той серой, шумящей пылью, от которой болят глаза. Это была глубокая, живая тьма. Словно я там, в верхнем мире, вышел летней ночью из подъезда: фонари не горят, звезды скрыты плотными облаками, но ты кожей чувствуешь объем пространства. Я даже уловил легкий фантомный запах сирени — такой сладкий и пьянящий, что закололо в висках.
— Не тормози, — голос Девятисотого прозвучал где-то сбоку, приглушенно. — Держи поток, Янек. Тут без твоей «песни» всё мигом схлопнется в сингулярность. Пингуй пространство, не давай ему остыть.
Я сосредоточился на гуле в горле, натянул звук, как струну. И пространство отозвалось. Сначало очень слабо, как будто кто-то провел пальцем по воде. Прямо в воздухе передо мной проступила тонкая, зеленая линия. Она дрогнула, потянулась вверх и превратилась в стебель. Потом из темноты пророс еще один. И еще. Я моргнул и понял, что стою на земле. Не настоящей – слишком ровной, тихой, но и не на бетоне. Под ногами вырисовывалось что-то темное, пятнистое, как слежавшаяся листва.
Я осторожно сделал шаг. Поверхность спружинила, но не провалилась.
— Что это, Пиксель? — прошептал я, боясь сорвать голос. — Где мы? В чьем-то кэше?
— Это мой Сад, — ответил он, и в его хрипе мне почудилась несвойственная ему гордость. — На самом деле — баг задержки. Лакуна. Место, которое система не успевает обработать и тупо игнорирует. Как свалка мусора, только с другим приоритетом. В Архиве полно таких дыр, куда слетаются обрывки воспоминаний и недотертые артефакты. О них почти никто не знает. Лиралы — народ нелюбопытный, им лишь бы коннект не оборвался.
Я с недоумением озирался. Вокруг меня пространство казалось разреженным, полупрозрачным, но там, где стоял Девятисотый, оно уплотнялось, обретая почти пугающую резкость. В этой темноте угадывались силуэты: дерево, перекошенное, с рваными ветвями, собранное, кажется, из лоскутов чьей-то памяти. Дальше — обрывок дорожки, уходящий в никуда, словно художник бросил работу на полпути. Кое-где виднелись островки травы — они дрожали, а между ними зияли серые провалы, сквозь которые мерцала знакомая сетка Архива.
А в воздухе, словно в невесомости, висели предметы. Сосновая шишка — в три раза крупнее моей, с тяжелыми, влажными чешуйками. Кусок оконного стекла, к которому «прилипла» тень березовой ветки. Обрывок старой газеты, залитый чем-то бурым. Я отчетливо почувствовал аромат кофе — густой, терпкий — и невольно сглотнул фантомную слюну. Чуть дальше – кружка, из которой не поднимался пар, но все равно тянуло чем-то теплым.
И множество ярких, золотых искорок – словно капли смолы или, может быть, осколки янтаря, только раскаленные. Я осторожно протянул руку, и одна из них легла на ладонь. Она не обжигала, но светилась, как крошечное плененное солнце. От нее исходило странное, проникающее тепло, которое поднималось вверх по руке и разливалось во всем теле, согревая его и даже как будто стабилизируя.
— Это солнечный свет, — вздохнул Девятисотый, и его лицо на миг смягчилось, стало почти ласковым, задумчивым. — В первые годы мне такие часто падали. Сейчас уже не прилетают. Хочешь, возьми один? Для вдохновения. Чтобы голос не дрожал, когда будешь свою девчонку латать.
— Спасибо, — сказал я и крепко сжал пальцы, чувствуя, как внутри меня впервые за долгое время что-то согревается.
В воздухе сверкнул солнечный осколок, пустив резкого «зайчика» на серый рукав Девятисотого, и рассыпался радугой по призрачной тропинке Сада. Я даже вздрогнул — настолько этот блик был живым, не отфильтрованным.
— А это? — я указал на мерцающее пятно.
Битый Пиксель криво усмехнулся и, выхватив из пустоты сияющий артефакт, протянул мне его на кончиках пальцев, как святое подношение.
— Гляди, артист. Это «золотой фонд». Настоящий поликарбонат. С прошлого века штамповка, таких сейчас не выпускают — железо не то, да и руки у создателей были из мяса, а не из алгоритмов.
Я всмотрелся. Это был настоящий DVD-диск. Я видел такие в музее старой техники под вакуумным стеклом, но никогда не держал в руках.
— Ого… И кто-то из наших «юнитов» такое помнил? Откуда он здесь?
Девятисотый осторожно, почти любовно погладил тонкую, как паутинка, трещину на золотистой поверхности. Диск отозвался тихим, едва слышным шелестом.
— Представляешь, Янек, в этой штуке живёт
| Помогли сайту Праздники |
