Гражданская война. Эпизод 1.лето, это же Сухум. И открытая солнцу и ветрам палуба.
Где-то нашла стойку небольшую, к которой можно прислониться спиной. Разложила чемодан. Достала из него махровую простыню, большую. Она была предметов споров дома: муж все спрашивал, зачем она мне нужна, и тяжелая, и место занимает. Вот, пригодилась. Это он остался в обезумевшем городе, словно ненужная вещь. И я не настояла на том, чтоб мы были вместе!
Очертила круг нашего с Сашей пространства. Уложила его на простыню, устроилась рядом. Вместо подушки мягкий чемодан.
***
– Папа приедет позже, Саша, – сказала сыну.
– Но как?
У мальчика в глазах прямо отчаяние. Слезы, как и в моих незадолго до этого. Он мал, это правда, но вовсе не глуп.
– Как он приедет, если больше нет кораблей? Мы три дня ждали…А если его не взяли сюда, с нами, то как же без нас, мама?
А я не знаю, как. Но я уже сцепила зубы, и я уже не плачу. Мир вокруг обрушился, есть прямая угроза погибнуть под обломками. Семья разделилась, я еду туда, где есть надежда собрать. И пока эта надежда есть впереди, я буду идти к ней, напрягая силы, падая и поднимаясь.
Я – дочь той женщины, что уехала учиться в Кострому, в текстильный институт, в годы войны. Той женщины, что первые годы вместо учебы ловила сплавляемые по Волге бревна, и делилась ими с застывающим городом. Той, что потеряла подругу, которую убили туберкулез и холод. Той, что не вернулась, несмотря на угрозу собственной жизни. Она довольствовалась хлебом в количестве триста грамм в день, и пустыми щами, и стаканом кипятка из-под титана. Она жила в комнате, где был мороз до минус десяти, и она окончила свой институт на «отлично», проведя большую часть времени в библиотеке, которая отапливалась. Мама выжила, мои условия пока гораздо приятнее. Плачь, не плачь, надо выживать, надо вывезти сына и дождаться мужа. Все остальное: потом, потом!
– Папа приедет, Саша, скоро. Обязательно приедет, – повторяла, как заклинание. – Папа нас не бросит, ты же знаешь, он доберется…
Он добрался. Совсем скоро, как я и верила. Толпа там, внизу, окончательно озверевшая от ужаса, от осознания того, что сейнер может уйти, а они остаться в городе будущего ужаса, прорвала оцепление из гвардейцев, несмотря на выстрелы. Окружила лестницу, ту самую, винтовую. Осадила ее всерьез, заставив уйти обладателей полиэтиленового мешка. И если я твердила: «Папа вернется», то Олег твердил, как заклинание: «Пусти меня, я тбилисский. Там, наверху, мои жена и сын»…
Гвардеец, оборонявший лестницу до крайнего мига, в самое последнее мгновение махнул рукой. И позволил мужу взлететь по краю подтягиваемой лестницы вверх. Мужчины, что оставались внизу, еще хватали Олега за рубашку, и она лишилась пуговиц, и здорового куска светло-зеленой материи, но он-то оказался на палубе. И нашел нас; надо было видеть, как он нас обнимал, как жался к нему Саша, как радовались те, кто видел нас в эти дни вместе, с кем успели подружиться…
***
А дальше приключения, собственно, не закончились, а продолжились.
Вы же понимаете, рассчитан ли старый-старый рыбацкий сейнер на ту неконтролируемую нагрузку, которая свалилась на его палубы? Я не знаю, сколько нас было, людей, но не менее трехсот, думаю, а то и пятисот человек, расположившихся повсюду, от трюма до палуб, огромным табором.
Нас просили не подходить к поручням на палубе, нас просили не прислоняться к ним.
Нас просили успокоить детей, не дать им трогать все, что попадалось на пути, из тех соображений, что все это может сломаться…
Первые пять-шесть часов пути не было воды на корабле. Нам объяснили, что ионообменники подключены, и через некоторое время пресная вода будет. Поначалу для самых маленьких, потом ее станет больше, может, напоят и остальных, но надо потерпеть.
Нам объяснили, что перегруженный корабль, и без того не самый быстрый, будет двигаться совсем медленно, и к жаре на палубе, и к холоду ночью, придется приноровиться…
Словом, было тяжко. По-прежнему плакали дети, прижимаемые матерями к груди. Ну, разве можно объяснить грудному ребенку, что пресная вода будет, только позже? Попробуйте объяснить ему, почему пересохла грудь у матери, не дает молока, щедро лившегося раньше. Кто-то пытался обмывать деток морской водой, из спущенного за борт ведра, ненадолго помогало, только кожа у грудничков нежная, выделившаяся соль ее раздражает, если хотя бы не протереть ребенка пресной водой, которой не было…
Еды на сейнере тоже не было, конечно. Туалеты были, общие, по-моему, два на весь корабль.
Филиал ада, право слово, движущегося медленно-медленно, под палящим солнцем, посреди целого моря воды, недостижимо-прохладной, и увы, соленой, под плач, вздохи, стенания и вскрики…
Над нами два-три раза в день кружили неведомые самолеты. Чьи? С какою целью?
Бомбардировщики как будто не предполагались. Но страшно было так, как будто могли бы быть. Мы были вымотаны до предела, как во сне передвигались, жили эти часы как во сне. Нам всё было страшно.
***
Самым тяжелым было время до заката. Солнечные ожоги преследовали людей. У многих и вещей-то не было, чем закрыться? Я разобрала весь чемодан. Проблема только в том, что холодов на море не ждешь, и с собою тащишь обычно все те же топики, легкие блузы без рукавов. Прикрывались, чем могли, но чуть зазеваешься, покрасневший и горящий участок кожи обеспечен. Особенно у детей: их не заставишь просто сидеть или лежать под тряпицей, это дети…
Саша ныл, что хочет и есть, и пить. Нашли выход: открыли бутылочку «Цинандали», которое везли дяде в подарок. Вино было почти горячим, как чай, оно пьянило, но придавало силы. И это была вода, и еда, что ни говори: энергетическая ценность этилового спирта определена давно, при усвоении 1 грамма абсолютного алкоголя высвобождается около 30 Джоулей (7.1 калорий) энергии. Нехорошо, конечно, непривычному ребенку, да в жару. И нам тоже, на голодный желудок. А что прикажете делать? Остатки печенья были брошены на пятачке возле сухумского порта. Погибли, верно, были раздавлены, мир их праху, а мы были живы и продолжали свой путь.
Ночью, как ни медленно двигался сейнер, в море донимал чувствительный ветерок. Откровенно холодно, продувает. Махровой простыни стало не хватать на нас с сыном, заворачивал нас Олег, как куколок бабочки, грели с Сашей друг друга. Палуба, пусть и деревянная, отнюдь не грела, да и бока наминала, не дай Бог. Саша норовил отнять у мамы кусок полотна, замотаться. Оставить его одного на палубе не представлялось возможным, того и гляди скатится с борта вниз, спит он беспокойно, крутится невозможно. Вот только был тут, смотришь, уж дальше где-то…
Потому к утру я уже простуженно сипела и кашляла. Да разве я одна?
Небольшая аптечка, взятая из Тбилиси, вмиг растаяла. Но какое это было благо великое: вколоть горящему, томящемуся в жару ребенку, инъекцию анальгина с димедролом, дать расслабиться и поспать…
Муж уходил в трюм; места посидеть не было, зато можно было постоять часок-другой в тепле, не выбивая дробь зубами…
***
И снова день, и солнце, и нехватка воды, и отсутствие пищи…
Я видела, как бредили дети, как плакали беспомощные матери, как скрипели зубами мужчины, едва сдерживая себя от проклятий. Старик–армянин, лаская мечущегося в бреду внука одною рукой, другую, сжатую в кулак, выбрасывал к небу, угрожая…
Поначалу нас везли в Новороссийск. Именно туда направлялся сейнер.
Но к вечеру следующего дня путешествия стало ясно, что мы не досчитаемся многих, если продолжим путь к Новороссийску. В первую очередь, детей.
И тогда сейнер развернулся, взял курс на Сочи.
В часа два ночи жаждущий, голодающий, кашляющий, бредящий, проклинающий корабль встал на причале Сочинского порта. Эпизод гражданской войны, по крайней мере, этот эпизод закончился.
Порт был освещен, не в пример Сухумскому, горело все, что могло гореть и давать свет. Оркестра не было. Была действующая часть на причале, мальчики-солдаты.
Помню, спускалась по винтовой лестнице, держа на руках Сашу, которого не добудилась.
По ступеньке, по второй, поскольку проверка документов. Саша тяжелый, руки просто отваливаются. Олег с чемоданом и сумкой, где-то сзади ворчит, требует, чтоб разбудила, да на ноги поставила, а не тащила на себе такого ослика. А мне жаль мальчика, он совсем никакой, голодный, и горит явно, температура, зачем же его будить, раз забылся, мне же спокойнее со спящим…
– Дайте ребенка, – услышала я откуда-то снизу.
Тянул ко мне руки солдатик, мальчик лет восемнадцати-девятнадцати, стоящий на причале в строю. На лице улыбка, такая просящая улыбка.
А я прижимаю Сашу к груди испуганно, почти судорожно. Я еще не могу отвыкнуть от войны.
– Ну, дайте, дайте. Вы же упадете, и устали уже. Дайте, я подержу; у меня братик такой, как он, с виду маленький, а сам такой тяжелый. Давайте, аккуратнее, осторожно…
Несколько пар рук приняло моего ребенка, просунутого под канатами витой лестницы.
Он встревоженно оглянулся вокруг, проснувшись. Заглянул в одно молодое светлое лицо, в другое. Ничего тревожного, по-видимому, не было в них; Саша сонно вздохнул, обнял за шею моего избавителя, и засопел.
Жизнь налаживалась…
***
Наверно, следует рассказать, что на ушах стояла вся сочинская русско-армянская родня; что из Тбилиси искали меня на военной территории отец с матерью, что тбилисская «Скорая» запрашивала Сухуми о моей судьбе и судьбе моей семьи: в отличие от господина Ланчава, моим коллегам была небезразлична судьба моя и моих русских близких…
Наверно, следует рассказать, как обнимали меня всею сменой, как радовались избавлению.
Анка сверкала изумрудными глазами своими, посмеивалась:
– А Табуретка-то тут, он тебя ждал, спрашивал уже. Ты что ему пообещала, бедовая твоя голова? Он так улыбается довольно, не скажешь, чего бы это?
Может быть, следует рассказать, как я пряталась от гостя моего неописуемого? Было, было такое дежурство, когда я по всем этажам и комнатам искала пристанище, позорно убегая от данного слова! Давши слово, держись, известно, а я…
Впрочем, судьба избавила меня от выполнения обязательств.
Через неделю после моего возвращения в Тбилиси, гвардеец, имени которого я не помню, и который навсегда остался для меня Табуреткой, подорвался на гранате. На той самой, которую неоднократно обещал взорвать. Не муляж, теперь мы знали это точно. Боевая была граната, а товарищ, в отличие от меня, слово свое сдержал…
Знаете, есть воспоминания, которые память услужливо заталкивает в самые дальние уголки, чтоб они не рыпались, простите, что изъясняюсь на арго, но так крепче, выразительней. Пусть будет – не всплывали, когда не просят…
Но ведь попросили. И, плача и улыбаясь, я поведала вам этот эпизод из уголков памяти, неведомо мне, – зачем? – ею реанимированный.
***
Впрочем, ведомо. Гражданская война на Украине, мне это почти знакомо.
Я люблю город Киев, вот так получилось, что красавец-город вовсе мне не чужой. И еще, я знаю и помню Крым, и Одессу, и Николаев, и Севастополь, Гурзуф, и еще много других мест, Артек, например, а это вообще отдельное слово в судьбе…
Так же, как и Сухуми, эти города в моей памяти
|