бесчестность в политике — это не уклонение от устных обещаний, а вероломное нарушение подписанных договоров и международных обязательств.
И вот здесь, в его склонности соглашаться, уступать и тянуться к «деликатности» там, где требуется твердость, и проявлялась вся трагическая несоразмерность его роли.
Он был скорее безотказным клерком, чем государем. И не столь важно, где находится эта «нотариальная контора» — в столице империи или в провинциальном уезде: государство с таким верховным руководителем рано или поздно начинает рушиться изнутри.
И вот он всему тому весьма должный пример.
Витте С. Ю., «Царствование Николая Второго»:
«Я доложил Его Величеству, что турецкая контрибуция, согласно закону, ежегодно вносится в государственную роспись и затем в отчет государственного контроля и что об исчезновении этой статьи дохода сделается сейчас же всем известным. Я добавил, что это такие же русские деньги, как и всякие другие, входящие в роспись; что Турция платит нам контрибуцию в возмещение лишь части расходов, произведенных русским народом в последнюю восточную войну; что исчезновение из доходов этой суммы русскому народу в той или другой форме придется восполнить; и, наконец, что такая новая подачка Черногории по своим размерам переходит всякие пределы. В ответ на это Государь мне говорит:
“Что же делать — я уже обещал”».
О Боже мой! И это говорит самодержец огромной и великой империи!
После этого никак так не приходится удивляться, что он был готов стелиться ковриком перед союзниками по Антанте — Англией и Францией.
Ему ведь и вправду казалось важнее всего немедленно взвалить на себя почти всю тяжесть войны — лишь бы укрепить «дружеские связи».
И, главное выступив против почти кровного родственника, он, по сути, сам сделал первый шаг к крови собственной семьи.
Но даже оказавшись по уши в чужой каше, он мог вполне так остановиться.
Шаг в сторону — и пропасть под ногами не раскрылась бы так широко.
За год до вымученного отречения он еще мог свернуть с гибельной тропы войны: заключить мир с кайзеровской Германией — и этим снять значительную часть общественного кипения.
Никак так вовсе требовалось вести эту бойню до самого «победного конца».
Причем даже вот дойди русская армия до окраин Берлина, от европейских «соратников» Россия, скорее всего, не увидела бы ни благодарности, ни реальной компенсации.
Но те союзники хотели большего — и думали дальше горизонта текущей войны.
Раз уж тогда кое-кто в Европе вполне окончательно понял: Россия — сосед неудобный и потенциально опасный.
И потому в стратегическом воображении многих она выглядела страной, которую выгоднее ослабить, раздробить, превратить в зависимую периферию. Но оставим те чисто внешние расчеты — вернемся к внутреннему.
Окопная жизнь вполне закономерно превращалась в фабрику солдатского недовольства: позиционная война — это длительное топтание на месте, скученность, тиф, крысы, вши.
Плюс тыловые «предприниматели», разворовавшие все, что плохо лежало на пути к фронту.
Словом, у войны были свои большие и славные «прелести».
Вот как все это почти буднично описано у Алексея Толстого в «Хождении по мукам»:
«— Пять миллионов солдат, которые гадят, — сказал он, — кроме того, гниют трупы и лошади. На всю жизнь у меня останется воспоминание об этой войне, как о том, что дурно пахнет. Брр…»
И этого, кажется, уже было бы более чем предостаточно, чтобы расшатать веру в прежнюю верховную власть.
К тому же мистические склонности царицы подпитывали грязные слухи.
Вот чего пишет об этом генерал Краснов в его книге «От Двуглавого Орла к красному знамени»:
«Постоянные роды, нетерпеливое ожидание сына и наследника престола, темные разговоры о том, что она порченая, что у нее сына не будет, волновали ее, мучили и делали несчастной. Муж раздражался всякий раз, как она приносила ему дочь, в народе было разочарование, придворные, министры, чувствуя, что она не в силе, были холодны с нею. Она ударилась в мистику. Черногорские принцессы Анастасия и Милица Николаевны, называвшиеся в придворных кругах просто: Стана и Милица, ставшие великими княгинями, увлекли Императрицу в ряд темных суеверий, вывезенных ими из родных гор, смешанных со слащавым сентиментализмом Русского института. Они выписали к себе и представили ко Двору лионского аптекарского ученика, француза-проходимца Филиппа Низие. Филипп называл себя святым, говорил, что он может творить чудеса, в Лионе у него был якобы особый "cour de miracles" (* - Двор чудес), где он исцелял больных. Он заверил Императрицу, что, когда он с непокрытой головой - он не видим. Он ездил в шарабане по Царскому Селу с Государем, императрицей, Станой и Милицей, без шапки и уверял, что он не видим. Все видели жирного, волосатого француза в черном платье в обществе Государыни и великих княгинь. Ей говорили, что видели его. Она возмущалась. "Ах, полноте, - говорила она, - этого не могло быть. Филипп невидим. Вам лишь казалось, что вы его видели, потому что вы не верите, надо верить".
Филипп занимался предсказаниями, и некоторые предсказания были очень удачны — это усиливало веру в него. Сознательно или бессознательно, Стана и Милица втягивали Императрицу в мир предрассудков, суеверий, какой-то чисто средневековой веры в чудеса, предвидение, предопределение. Этим пользовались. За Филиппом ухаживали, искали его расположения, назначения попадали в руки проходимцев, подкупных людей. Филипп сказал Императрице, что она беременна, и несколько месяцев она морочила окружающих и даже врачей своею мнимою беременностью. Филипп внезапно умер за границей, но он оставил глубокий след в душе Императрицы. Она жаждала иметь подле себя другого прорицателя, который взял бы на себя ее судьбу и судьбы Родины. Услужливые люди искали заместителя Филиппу».
И Григорий Распутин стал никак не причиной, а катализатором: вера царской семьи в «чудотворца» подорвала веру народа в монарха.
А ведь именно вера в царя и была охранной грамотой дома Романовых.
Ее исчезновение стало одним из самых разрушительных ударов по всей конструкции власти — светской и духовной.
Толстой в «Войне и мире» передает, чем была эта вера для солдата:
«Как бы счастлив был Ростов, ежели бы мог теперь умереть за своего царя!..
“Только умереть, умереть за него!” — думал Ростов…»
Но все это держалось лишь до тех самых пор, пока страну не накрыла волна вольнодумства — чаще не как вполне настоящее желание свободы, а как голод по «новому дыханию жизни», по замене обветшавшего творца мира на кого-то «сильнее», «свежее», «решительнее».
В начале XX века сама логика событий требовала: если сакральный символ власти уже не работает, ему либо дают новую форму, либо эта форма возникает сама — и почти всегда в вывернутом, бесчеловечном виде.
«Каков поп — таков и приход».
Портрет верховной власти более чем верно дополнялся портретом ее ближайших исполнителей.
Александр Блок в «Последних днях императорской власти» рисует фигуру Протопопова — больного «дипломатическими болезнями», погруженного в царскосельские интриги, смешивающего политику с мистикой, чужого и бюрократии, и обществу.
Эта смесь — суеверия, аморфности, конформизма и самодовольной беспомощности — стала вполне узнаваемой атмосферой конца режима.
Ефремов в «Часе Быка» формулирует общий механизм точно:
«— Когда человеку нет опоры в обществе, когда его не охраняют, а только угрожают ему… он созревает для веры в сверхъестественное — последнее его прибежище».
Когда закон не защищает, а власть не внушает уважения — общество начинает искать опору в тени.
И потому Дума, с ее болтливой разобщенностью и неспособностью к действию, действительно оказалась предвестницей будущего кошмара — не прямой причиной, но одной из ступеней к нему.
Отсюда и тяга к знакам, совпадениям, «прорицателям». Керенский и Ленин родились в Симбирске, под одним знаком — можно гадать, случайность ли это.
Но в одном сомнений меньше: «новыми» оказались прежде всего лица и лозунги, а не сама структура общественного насилия.
При этом причины возникновения СССР нельзя объяснить лишь разве что теми еще внутренними неисправностями российского быта.
И вот говоря о том самом внешнем факторе, многие любят формулу: «Октябрь оплатил германский рейх».
Возможно, немецкие деньги действительно сыграли до чего только весьма немаловажную роль — об этом спорят до сих пор, и спор этот не случаен.
Но даже если принять версию о финансовой подпитке, остается простейший вопрос: откуда в обнищавшей войной Германии брались ресурсы на столь масштабные операции?
Подобные вещи редко происходят в одиночку — в мировой политике почти всегда существует цепочка посредников, интересов и расчетов.
То же относится и к 1905 году: внешние игроки охотно используют внутреннюю смуту противника.
Это не отменяет факта, что смута должна иметь почву внутри страны. Внешняя сила может поднести спичку — но не она складирует порох в погребе.
Америка вступила в Первую мировую войну в апреле 1917 года — и сделала это в момент, когда пространство для маневра уже было расчищено: Российская империя к тому времени истекала кровью, теряла управляемость и превращалась из реального союзника в никому ненужную обузу.
В такой ситуации логика великих держав проста и бесстыдна: слабого списывают, сильного подталкивают к еще большей слабости, а затем делят промеж собой всю получившуюся мзду и территории.
И ведь для того чтобы развалить и без того слабую власть и нужен хаос в столице: кризис власти, уличная истерика, управленческий паралич — все, что ведет к бесславному отречению и разрушению вертикали.
Император оказался слаб не только характером — слаб и миром внутри себя: узким, наполненным призраками, суевериями и страхом за собственное «доброе имя».
На таком фундаменте нельзя удержать страну в войне, а все попытки ее реформировать были сколь откровенно же чисто сказочными.
И все же важно: Россия никак так при этом еще изначально вот не была явно так обречена технически или культурно.
Без большевистского эксперимента, подогретого внешними интересами и внутренней ненавистью, страна вполне могла бы развиваться иначе — рывком в промышленности, в науке, в технологиях.
Но этого не произошло не потому, что «кто-то нацелил вилку на русскую землю» (образ яркий, но слишком прямолинейный), а потому, что внешним игрокам в принципе так было невыгодно появление сильной, самостоятельной России, способной диктовать свою волю и ломать чужие планы.
Им нужна была гражданская резня — а дальше достаточно было поддержать тех, кто окажется сильнее.
И призрак коммунизма, привезенный из Европы, стал удобным запалом для порохового погреба — но порох лежал здесь, и копился веками: унижение личности, произвол, повальное разграбление, бесправие, привычка к барской дубинке.
Поэтому не стоит сваливать всю вину на одну лишь «зловещую внешнюю волю» — это превращает историю в пропаганду.
Враги действительно бывают злы и хитры, но это не снимает ответственности со «своих» — с тех, кто из года в год оставался младенчески наивным в большой международной
| Праздники |