и составляет обычную текущую размеренную жизнь здоровых людей, но при этом сам всё более и более уставал. И накопившаяся усталость меня постепенно и основательно подтачивала. Я это чувствовал, но ничего не мог поделать.
И ведь странно! Выполнять всё то, что на меня тогда возлагалось, если поразмыслить, не столь уж трудно! Но если всё это становится бесконечной и непрерывной полосой, в которой день и ночь неразделимы (незагруженный мозг побеждается нездоровым сном; от сидения безумно устает спина и еще кое-что; читать не получается из-за сильного отупения; питаться приходится черте как, поскольку я в кулинарии оказался ни на что не способен), то, в конце концов, жизнь непременно превращается в тот кошмар, который, как мне казалось, способна выдержать почти любая женщина, но ни один мужик. Если, конечно, он с детства сам не вяжет и не вышивает нитками «мулине». Но это не про меня!
Уход за лежачими больными, как процесс, как набор обязательных мероприятий, периодически повторяющихся, понятен, сдается мне, любому взрослому человеку. У меня он был даже несколько проще, чем обычно, поскольку мне не приходилось скармливать тебе по особому графику множество всяческих лекарств, – ты обходилась без них, разве что, настойка уфимского целителя у нас прижилась. Не приходилось делать тебе и уколы, и всё же я переносил свою ношу с невероятными муками. К тому же они не исчерпывались лишь процедурами и круглосуточным дежурством, поскольку от наблюдения тебя, угасающей на моих глазах, мою душу разрывала жалость к тебе, и обида на твою судьбу, и собственная тоска от приближающейся потери, и еще, бог знает что? И всё это – на фоне невыносимого желания спать, которое и желанием называть, в общем-то, нельзя! Это был жесткий приказ несдающемуся сознанию и растекающемуся от бессилия телу; это была изощренная пытка мозга; это были явственные физические муки, испытываемые каждой клеткой предельно уставшего организма.
Мне тогда было очень тяжело физически, тяжело было и на душе. Причем настолько, что в иное время, особенно ночью, когда спать хотелось до нестерпимой боли, до отказа собственной воли подчиняться этому неумолимому «надо дежурить», я готов был выть! Готов был бросить всё и исчезнуть куда-то без оглядки. Но я знал, что не имел права думать о себе, не имел права оставить тебя без помощи и поддержки, не имел права показать тебе, как трудно переношу свою работу, и потому терпел, не жаловался, а улыбался тебе, возможно, вымученной улыбкой, но я готов был ради тебя на всё, и, превозмогая себя, всё-таки делал то, что требовалось, зажимая себя обручами несдающейся воли, как мог. Тем не менее, иногда я сознавал, что расплатой подобному насилию над собой вполне может стать мой нервный срыв, который, как мне казалось, теперь не за горами!
Круг стремительно сжимался, и мне, особенно ночью, становилось невыносимо жалко себя. В один из таких моментов ты заговорила, очень тихо и невнятно, как и всегда в последние дни, поскольку твои губы пересыхали и плохо смыкались:
– Измучился ты со мной, Сереженька… Так ты поспи… Или погуляй, сходи… Я не уйду…
– Нет-нет! – возразил я с натянутой улыбкой, стараясь понять смысл твоих последних слов. Что значит, «я не уйду»? Ты так шутишь или имеешь в виду совсем другой уход?
Меня передернуло от такого юмора, сон улетучился, и я стал тебе рассказывать, что пришло в голову. «Вот станет тебе полегче, сразу поедем в лес… В сосновый… Запах там… Помнишь? Словами не передать!» – и болтал, болтал, не прекращая, чтобы не давать тебе возможности возразить словами: «Разве это возможно?»
Ты слушала молча и всё же прошептала свой вопрос, более легкий для меня:
– Ты думаешь, Сереженька, мне станет лучше?
– Это когда-то должно случиться! Наш ангел-спаситель Алексей так и сказал! Он просто убежден, что ты пойдешь на поправку. В этом он, со своим огромным опытом, нисколько не сомневается! – обманул я, зная, что тебе невозможно в это поверить, будучи давно посвященной во всю правду своего состояния.
Но ты счастливо улыбнулась и сразу уснула, а я подумал, что хорошо бы мне поесть. В последнее время я был постоянно голоден. С одной стороны, всякий раз забывал или не успевал купить что-то нужное в гастрономе, обнаруживая свой промах уже дома, с другой стороны, повар из меня не только никудышный, но, даже более того, мне вообще были крайне неприятны любые кулинарные занятия. Оно и понятно – я по-холостяцки привык ко всему готовенькому в очень неплохой нашей столовой, и если накатывало желание съесть чего-нибудь не столовское, вкусненькое, то прямиком направлялся в ресторан. Правда, были еще и друзья, которые нередко звали к себе отобедать или отужинать, но люди они все семейные, и мешать им мне всякий раз не хотелось. Знаю ведь, как настороженно воспринимают незваных гостей жены. Оно и понятно! Зачем им дополнительная морока! А то еще хуже! Вдруг этот залетный холостяк заразит мужа духом необузданной свободы – тогда держись семья!
Помимо названных трудностей с питанием не так уж давно образовалась еще одна, довольно-таки важная и неприятная. Видимо, мои кулинарные «изыски» дали о себе знать, и меня постоянно мучила изжога. Ранее я считал, что она является достаточно распространенной неприятностью, которая, как раз ввиду ее распространенности, не стоит того, чтобы о ней говорить всерьез. Мол, так или иначе, но сама пройдёт! Однако с некоторых пор моё мнение резко изменилось. Если я что-то и ел, то с большими муками – всё внутри, от горла до желудка, так пылало, что еда превращалась в подлинную пытку. Я уже опасался есть, даже будучи очень голодным. Но пить вообще становилось невыносимо, особенно, что-то горячее: бульон, чай и прочее. От безысходности я додумался перейти на мороженое – ведь холодное и питательное? Но от него меня мутило – нельзя же, в самом деле, им питаться!
В итоге я сдался на милость Нины Ивановны. Она распереживалась не на шутку, сразу намерелась приехать к нам на помощь, и только после моих клятвенных заверений, что я справлюсь сам, посоветовала мою изжогу глушить содой. «Но это – только в крайнем случае, а при первой же возможности следует показаться гастроэнтерологу». С тех пор я содой и питался, понимая, что самое интересное при таком лечении меня ждет в недалеком будущем.
Надо сказать, тайно я всё-таки мечтал о чьей-нибудь помощи в моём хозяйстве, основательно запущенном, и в уходе за тобой, а я тем временем, возможно, и отоспался бы. Надо сказать, что такие предложения ко мне поступали неоднократно. Не только от Нины Ивановны. Свои услуги предлагали и твои хорошие и многочисленные подруги из КБ, вот только я всякий раз им отказывал, уверяя, что мы и сами с тобой управляемся.
Что говорить, мне были понятны искренние порывы этих милых девчат, но я понимал и то, что их намерения вызваны острой жалостью к тебе. Более того, они не просто тебя жалели, они все знали о том, что тебя ждет, потому совестились, терялись, не знали как себя вести рядом с тобой. Любые обнадеживающие слова в таком случае являются обманом, дополнительно ранящим, а говорить о реальности, или расспрашивать тебя о твоем состоянии всякому человеку, не лишенному совести, было вообще не по себе. Вот я и отказывался, чтобы не ставить ни их, ни тебя в сложное положение.
Глава 18
Ты почти всегда молчала, не пуская даже меня в свои мысли. Меня это тревожило, ведь от болезни страдало твоё тело, но не мысли, – ты постоянно о чем-то думала. Но о чем? Отвлечь тебя мне не удавалось – ты всякий раз отвечала коротко и односложно, хотя и с нежной улыбкой, как бы, извиняясь за то, что вынуждена поступать именно так. И всё-таки однажды, кажется, первого марта, когда я поздравил тебя с долгожданной весной и спросил, не распахнуть ли в связи с этим шторы, ты попросила пить (постоянно пересыхало в приоткрытом рту) и едва слышно спросила меня, сидящего рядом и молча поглаживающего твою руку:
– Сереженька, ты помнишь нашу поездку в мою деревню?
– Еще бы! – вполне искренне откликнулся я, в деталях представив ту чудесную, тихую и радостную нашу поездку не столько в твою деревеньку (мы в нее и не заходили), а в подлинно русскую тихую природу. В ней ты провела своё детство, и ее вклад в то, что ты стала именно такой, какой я тебя узнал, мне казалось, был весьма значительным.
Места там всюду радовали глаз. И вокруг было настолько вольготно, что и слова не требовались: и лесок с какими-то ягодами и грибами; и полевая пыльная дорога меж пшеничных полей; и длинный-предлинный глубокий пруд, вытянувшийся чулком. И редко посещаемый жителями деревни из-за его удаленности (ты, мелкая босоногая девчонка, часто одна гоняла к нему на убогом велосипедике), и склоненные к пруду ивы, и прочие деревья, привлекающие взор красивыми оттенками листвы на фоне уже потухшей вдоль берега листвы, незатронутой поспешно ныряющим за обрывистый берег солнцем...
На обратном пути, основательно уставшие, скорее из любопытства, мы зашли на маленькое уютное кладбище, стиснутое со всех сторон полями. И мне представилось, будто высоко парящие над ним птицы воспринимают это кладбище как маленькое березовое пятнышко посреди бескрайних желтых полей. Пятнышко, драматичная суть которого скрыта от птичьих глаз плотно сомкнувшимися березовыми кронами.
Притихшая, ты переходила от одной неухоженной могилки с овалом выцветшей фотографии к другой, и я по наивности полагал, будто ты делала это из-за такого же любопытства, какое возникло у меня, до тех пор, пока в одном месте ты приостановилась и с грустью выдохнула:
– Это моя бабушка… Это мой дед… А там, видишь? – ты взмахнула рукой в сторону. – Обе мои тетки…
Теперь я вспомнил это живо и одновременно услышал от тебя:
– Сереженька, я хочу, чтобы и меня там похоронили. На нашем маленьком кладбище. Там всегда тихо, там мои дед и бабушка. Они меня больше всех любили, больше родителей, а я очень любила их. Я хочу к ним… И деревья там большие, и летом прохладно, и зимой красиво… Ты сделаешь? – спросила ты одними губами с надеждой, непонятной здоровым людям, и задержала ладошкой невысказанные мною слова: «Ну, о чем это ты? Скоро дело пойдет на поправку!»
И я промолчал, не перебивая тебя, наконец, разобравшись, о чем ты напряженно думаешь в последнее время. А мне казалось, будто ты что-то вспоминала. Хотя, наверное, и это было…
– А еще я хочу, – продолжила ты пересыхающим ртом. – Быть в моем белом платье. В том, которое мы купили с тобой к свадьбе. Оно мне очень нравится! И гроб чтобы обтянули белым.
Я не выдержал, отчаянно напрягаясь, чтобы не зарыдать:
– Лучик мой, всё-всё ещё будет хорошо. И свадьба будет…
Ты улыбнулась с тем выражением, которое выдало полное понимание всех твоих перспектив, но было очевидно, что они тебя совершенно не страшили. Ты готовилась или уже была готова к тому, что случится с неизбежностью, и не тешила себя успокоительными иллюзиями.
Меня особенно поразило, как спокойно ты теперь всё воспринимала, даже с какой-то непостижимой мной радостью – ты улыбалась смиреной улыбкой прямо-таки сошедшей с небес мадонны. Может еще и потому, что связывала свой уход с завершением мук, которые ты, наверняка, всё же испытывала, но которых ни единым
|