| Тип: Произведение | | Раздел: Фанфик | | Тематика: Фильмы и сериалы | | Темы: любовьотношенияромантикаиронияпамятьисторияшколамирженщинаприключениялюдивыборстрастьВоспоминаниявойнадружбаРоссиялитературасемьярелигия | | Автор: sergeizvonaryov | | Оценка: 4 | | Баллы: 1 | | Читатели: 33 | | Дата: 11:40 01.09.2025 |
| |
Омен: Девчушка-чертенюшкаГоворили, что он умеет выбить признание одним разговором, без допросов, без крика. Слухи были противоречивыми: одни называли его ледяным змеем, другие — просто уставшим служакой, который давно понял, что правда не спасает, а лишь мешает оформлению протокола.
Джин не подал виду. Подошёл, снял перчатку, чуть склонил голову. Не сел — ждал, пока его пригласят.
Хастингс, будто только в эту секунду заметив его, обернулся с ласковой ленцой, как хозяин, у которого в саду выросло неожиданное, но приятное дерево.
— А вот и вы, Джин. Превосходно. Всё-таки инстинкт у вас остался. Садитесь. Позвольте представить вас.
Он повернулся к собеседнику, театрально, но без лишней помпы:
— Степан Игнатьевич Грубский, старший пристав, человек, которого боится каждая полутень в городе. А это — мистер Джин Йорк, американский подданный, но наш петербургский зверёк: осторожный, шустрый, редко рычит, но следы оставляет интересные.
Грубский, не вставая, посмотрел на Джина долгим, неподвижным взглядом. Поднял бровь — не от удивления, а как бы оценивая: стоит ли кивать сразу, или пусть подождёт.
Джин, сохраняя нейтральную улыбку, слегка кивнул. Сел — аккуратно, не суетясь, сдвинув стул ровно на полшага в сторону от Грубского.
Хастингс между тем отхлебнул из бокала, подвинул графин и уже, наклоняясь к хлебной тарелке, продолжил в той же, легкой, почти слащавой манере:
— Собственно, мы только что обсуждали, что служебное напряжение — вещь опасная. Вот, смотрите: человек двадцать лет ловит злоумышленников, а теперь у него, извините, желудок категорически отказывается переваривать рапорты. Я как врач ставлю диагноз: хроническое расстройство доверия к действительности.
Грубский не усмехнулся. Только сжал салфетку, сжав её, как будто хотел свернуть в трубку. Бокал перед ним был полупуст. Он глянул на Хастингса — взглядом нехитрым: ещё слово — и я встану.
— Предрасположенность к апоплексии, возможно, — добавил Хастингс, мечтательно глядя на свою вилку.
Джин слегка приподнял бровь и, не касаясь бокала, тихо заметил:
— Джозефина умерла.
Доктор замолчал. Вилка замерла в его руке, как стрелка, указывающая на неожиданное направление. Он отложил прибор, чуть склонился вперёд.
— Умерла? — переспросил он, без ужаса, но с вниманием.
— Сердечный удар. Вечером. Без предвестий. Диля была с ней внизу, слышала, как она вдруг перестала говорить. Бросилась звать. Всё было быстро. Бессмысленно быстро.
— Господи... — Хастингс покачал головой, но без религиозной интонации. — Вот и всё. Франко-канадская выносливость сдала на ровном месте. А я ведь говорил ей: бросьте этот чай с мятой, он добром не кончится. И не слушайте вы свою жену — что за бред она говорила о том, будто корсет поддерживает сердце.
Он вздохнул, как вздыхают по утраченной библиотечной подписке, и, не выдержав, снова взялся за вилку.
— Уж простите, Джин, но именно в таких случаях у меня срабатывает то, что вы, американцы, называете immediate action. Позвольте предложить замену.
— Немного рановато, — отозвался Джин без резкости.
— Да нет, как раз вовремя, — продолжал Хастингс, оживляясь. — Всё равно вам придётся. А у меня есть кандидатура — женщина с опытом, с пониманием психики ребёнка и без сентиментальных привычек. Зовут Лиза Розелли. Американка. С Восточного побережья, кажется, Коннектикут. Выдержанная, светлая, с хорошей речью и устойчивым характером. Я бы даже сказал — непоколебимым. Она из тех, кто умеет наладить дисциплину, не поднимая голоса, и при этом не теряет человеческого облика. Что-то вроде начальника станции с сердцем гувернантки.
Грубский, до этого ковырявший поднос краем ножа, едва заметно усмехнулся.
— И чем же она так примечательна, кроме происхождения?
Хастингс отложил вилку, сцепил пальцы, и, понизив голос, произнёс торжественно:
— Она не носит корсета.
Наступила пауза. Джин посмотрел на него без выражения, только чуть наклонив голову, как будто ждал продолжения. Грубский же выпрямился и, хмыкнув, фыркнул коротко — не зло, но с тем оттенком, какой бывает у людей, слышащих нечто такое, что официально должно быть недопустимым, но на деле давно стало обыденностью.
— Простите, — пробормотал он, стирая уголком салфетки каплю со стола, — но это уж слишком тонкая материя для обсуждения в мужской компании. Хотя, пожалуй, это теперь и есть свобода. С чего начинается она: не с прокламаций и не с университетов, а с того, что женщина перестаёт затягивать себя ремнями.
Хастингс, явно довольный произведённым эффектом, развёл руками:
— Вы смеётесь, а между прочим, это показатель. Корсет — символ всего того, что делает женщину нервной, сутулой и истеричной. Лиза — здорова, прямо держится, улыбается не на силу, не боится детей и не считает каждый взгляд за домогательство. Была при амбулатории у меня около двух лет. Я бы оставил её — да сам боюсь привязаться. А вы, Джин, человек семейный, вам положено заботиться о должном женском влиянии в доме. Особенно теперь.
Джин слушал молча, взгляд его был неподвижен, и только рука слегка двигалась — беззвучно прокручивал в пальцах край столового ножа. Он не возражал, но и не соглашался. Он, кажется, вообще не был здесь — как будто слова Хастингса падали не в уши, а мимо, рассыпаясь в воздухе. Поначалу Джин списал это на усталость, но вскоре понял: нет, дело в другом. В тоне. В интонациях, с которыми Хастингс толкал свою речь — безостановочно, с тем чуть гоготливым удовольствием, каким агент торгует недвижимостью, уверенный, что клиенту некуда деться. В словах, наполненных не заботой, не пониманием, а предвкушением сделки. Всё, что он говорил о Лизе Розелли, звучало не как человеческая рекомендация, а как реклама — и притом настойчивая, почти навязчивая. В каждом слоге сквозило: «Ты возьмёшь её. Ты должен. Я знаю, как тебе надо. Лучше не найдёшь».
Джин невольно вспомнил, как Карен однажды, между делом, сказала с усмешкой:
— У Хастингса дар: он лечит здоровых. Богатых, мнительных, суетных. Выдумает болезнь — и обставит это как откровение. А потом их мужья платят. За процедуры, за воду, за воздух, за хмурый взгляд и за одобрительный кивок. Причём с благодарностью. Он гений. Только не медицины, а психологии наживы.
И тогда Джин рассмеялся. Но теперь — не смеялся.
Теперь он видел, как точно она говорила. Эта беседа за столом в «Медведе», под зеркалом с облезшей позолотой, не была исключением. Напротив, она становилась иллюстрацией. Всё поведение доктора — от весёлой фривольности до якобы небрежных деталей о корсетах — становилось звеньями одной цепи: он продавал. Не услуги. Не заботу. А фигуру. Человека. Женщину. Он хотел «всучить» её — именно это слово всплыло в голове, как незваный свидетель.
Грубский, меж тем, как будто почувствовал, что атмосфера сгустилась. Он поднялся, пробормотал:
— Пора мне... Воды. Или воздуха. Или что там теперь рекомендуют при перегрузке?
Хастингс кивнул с видом соучастника:
— Только не с пузырьками. А то, глядишь, разнесёт вас на месте.
— Разнесёт, ибо это последняя капля, — буркнул Грубский, — что переполнила чашу.
И, не дожидаясь ответа, отошёл в сторону бара, прихватив с собой салфетку, как будто опасался, что его вдруг окатит соусом из собственной жизни. Джин проследил за ним взглядом, а потом повернулся к Хастингсу. Выражение лица его изменилось — исчезла вежливая складка вокруг губ, исчез прищур. Осталось только спокойствие, холодное и почти деловое.
— Скажите, доктор, — проговорил он ровно, но твёрдо. — Вы всегда так рекламируете своих людей?
Хастингс не ответил сразу. Он, будто для порядка, допил остатки вина, вытер рот салфеткой — с той ленивой обстоятельностью, с какой расставляют шахматы перед началом новой партии. Потом, опустив подбородок чуть ниже обычного, прищурился и усмехнулся. Не оскорблённо, не зло, а с тем оттенком снисходительного равнодушия, с каким торговец принимает упрёк покупателя: дескать, да, цену знаю — а не нравится, мимо проходите.
— Если и рекламирую, — произнёс он наконец, — то только тех, кто того стоит.
И, глядя не на Джина, а в бокал, будто обращаясь к прозрачной стенке хрусталя, добавил, спокойнее:
— Лиза не Джозефина. Она не станет водить девочку к юродивым. Не будет пугать её адом, бесами, грехами и прочим церковным мраком, которым та кормила её едва ли не с ложки. Уж я-то знаю, — усмехнулся он.
Джин не ответил. Ни словом, ни жестом. Он только чуть откинулся назад и сцепил пальцы на колене. Лицо его остыло, глаза стали глубже и холоднее, как зимняя вода в ведре. Но доктор будто не замечал.
Впрочем, что-то всё же почувствовав, Хастингс внезапно заговорил иначе — неуверенно, почти с извинением:
— Впрочем... Я, быть может, неправильно выразился. «Девочка»... Простите. Неподходящее слово, с точки зрения... Ну, скажем, её особого склада.
Джин приподнял голову, взгляд стал жёстче.
— Что значит — «неподходящее»? С какой, простите, точки зрения?
Хастингс, иронично вскинув бровь, кивнул — как человек, пойманный за чем-то неловким, но решивший не оправдываться:
— Да хотя бы с точки зрения темперамента. Или, скажем, внутреннего вектора. У неё взгляд иной. Движения иные. Да что я, дилетант, рассуждаю, — вдруг добавил он, заметив, как нахмурился Джин. — Просто... Просто наблюдение. Обычное, поверхностное.
Он улыбнулся, стараясь вернуться к лёгкости, но уже не той, что была раньше — теперь она звучала с натугой. Как у актёра, забывшего текст, но пытающегося взять харизмой.
Джин между тем молчал. Но внутри него росло удивление — и не столько от сказанного, сколько от того, как оно было сказано. Как будто в этих замечаниях, насмешливых, небрежных, но тем не менее точных, сквозило что-то... Что-то лишнее. Как будто доктор знал больше, чем говорил, и, быть может, больше, чем следовало.
Хастингс, будто почуяв этот интерес — а уж нюх у него на напряжение был отменный — вдруг встрепенулся. Он налил себе ещё немного вина, но пить не стал. Напротив, вдруг неожиданно бодро, будто пытаясь сменить пластинку, заговорил:
— Кстати... Вы знаете, что я слышал на днях? Один из богатейших людей Петербурга — не буду называть фамилию, всё равно перескажут неверно — пожертвовал шесть тысяч рублей на храм. Всё бы хорошо, дело благочестивое, но... — Хастингс наклонился чуть ближе, понизил голос, как будто делился тайной из палаты, — заодно велел вырыть у алтарной стены бассейн. И выписал из Москвы крокодила.
Джин слегка моргнул.
— Живого. Самца. Огромного. С документами. Из зверинца при аптекарском саду, кажется. Вёз его в телеге, в ящике, обитом железом. А когда вёз — представляете? — за повозкой потянулась такая орава народу, что один пономарь, косой, но ревностный, взял да и ударил в колокола. Мол, икона едет. Божественная слава.
Хастингс рассмеялся, коротко, но с удовольствием, как будто сам видел.
— От епископа — тридцать дней покаяния. Пост и молитва. Без вина. А пономарь, говорят, оправдывался, будто обознался, мол, люди так шли чинно, и крик был такой... Ну точно крестный ход. Сказал, что не знал, что это крокодил, подумал — чудо какое. Или святыня.
Он отпил немного, глядя в потолок, словно ища там продолжение рассказа.
— А богомольцы потом судачили — как же так, да что это за шутки,
|