| Тип: Произведение | | Раздел: Фанфик | | Тематика: Фильмы и сериалы | | Темы: любовьотношенияромантикаиронияпамятьисторияшколамирженщинаприключениялюдивыборстрастьВоспоминаниявойнадружбаРоссиялитературасемьярелигия | | Автор: sergeizvonaryov | | Оценка: 4 | | Баллы: 1 | | Читатели: 33 | | Дата: 11:40 01.09.2025 |
| |
Омен: Девчушка-чертенюшкада кто его надоумил? Некоторые, правда, говорили, что он это нарочно. Из озорства. Или из мести. А другие... Ну, другие считали, что тут что-то более тёмное. Чуть ли не бесовское.
Доктор ухмыльнулся. И добавил, ковыряя вилкой виноградину:
— Хотя, по мне, так всё просто. Крокодил, он ведь как человек: если его везут на храмовые деньги, он уж точно не откажется. Особенно если по дороге играют в колокола.
Словно в подтверждение возвращения к светской теме, к столу вернулся Грубский — шагал неспешно, но с той тяжестью походки, какая бывает у людей, выходящих не из ресторана, а из внутренней борьбы. Было видно: он был в туалете, но не только.
— Ах, а вот и вы, — воскликнул Хастингс. — Значит, сказали-таки о «капле, что переполнила чашу», имея в виду не философию, а... А физиологию! Мой поклон вашему такту, Степан Игнатьевич! Вы — настоящий Эзоп. А я уж было грешным делом подумал, что вы имели в виду нашу с вами несносную болтовню.
Он засмеялся, но один. Джин остался неподвижен, а Грубский хмыкнул так резко, будто кашлянул. Лицо его слегка посерело, и, опускаясь обратно на стул, он сказал глухо, почти каркая:
— Мало пономарю покаяния. Надо было засадить, чтобы другим неповадно. Похороны за крестный ход принять — ладно, всякое бывает. Но чтобы богомерзкую скотину вроде крокодила с Пресвятой спутать — это уже... Это уже смертный грех!
Хастингс дернулся было, как человек, которого осекли на шутке, но промолчал. Он, возможно, хотел добавить что-то примирительное, но Джин его опередил.
Он поднялся из-за стола с той стремительностью, какая не терпит лишних слов. Резко, будто его окатили ледяной водой. Гримаса — не ярости, нет, — скорее отвращения, промелькнула по лицу, как рябь по тихой воде. Он не оглядывался. Не извинился. Не обронил ни слова.
Бумажные деньги легли на стол точной, плотной кучкой — там было с избытком. Хватило бы и на поросёнка с яблоком, и на вино, и на анекдоты с крокодилом. И ещё осталось бы — на молчание.
Джин направился к выходу. Миновал зеркала, миновал официанта с подносом, миновал игриво расхохотавшуюся даму у дальнего столика. Он не слышал ни скрипа паркета, ни звона бокалов, ни сдавленного смешка, прозвучавшего вслед. Он шёл, как уходит человек, у которого внутри зазвонил собственный колокол — тревожный, непримиримый.
Уже на улице его догнал официант. Молодой, раскрасневшийся, запыхавшийся, с лицом виноватым, как у ученика, забывшего с утра свой ранец.
— Мистер, вы... Вы простите... Трость забыли.
Джин кивнул, молча взял. Трость была тяжёлая. Добротное дерево, лакированный набалдашник, удобный хват. Когда-то — знак достоинства, символ спокойной силы. Подарок Карен. Тогда — это значило: поддержка, уверенность, простое «я рядом». А теперь — напоминание.
...666...
В это время Карен снова сидела в кабинете отца Джеймса Мэттсона в католическом храме Святого Станислава. Тусклый свет лампы отражался на полированном столе, заваленном церковными книгами и свежей газетой, чей заголовок кричал: «Рекордные поставки мясных консервов из Чикаго для Императорской армии Японии».
Карен бросила на священника удивлённый взгляд. Тот, словно не замечая её смятения, легонько постучал пальцами по столешнице, задумчиво покачивая головой.
— Море волнуется раз! — внезапно воскликнул он, будто проверяя, услышит ли его сам Бог или хотя бы какой-нибудь ангел поблизости. Но фраза повисла в воздухе, как забытая гирлянда после Рождества.
Карен никак не отреагировала. Она теребила в пальцах складку платья — жест не столько нервный, сколько методичный, как будто рассчитывала таким образом выжать из материи ответ на вечные вопросы. Мэттсон вздохнул и, откинувшись на спинку кресла, наблюдал за ней, как доктор, ожидающий, когда подопытная мышь начнёт говорить человеческим голосом.
— Вы говорили, что в доме... Что в доме неуютно? — наконец спросил он Карен, его голос слегка дрожал от еле сдерживаемого веселья.
Карен кивнула, теребя край платка. Её взгляд был серьёзным, но в нём мелькала тень усталости от петербургских холодов и чужих взглядов.
— На днях я нашла альбом Дили, — тихо сказала она. — Она забыла его на столе. Там был рисунок осьминога, фиолетового, с жёлтой короной на голове.
Мэттсон хмыкнул, потирая подбородок, словно актёр, готовящийся к комедийной сцене.
— Осьминог, говорите? — протянул он, прищурив глаз. — Это ж зверушка такая — ползёт еле-еле, как баржа по Фонтанке, щупальца тянет во все стороны, а всё равно отстаёт. Похоже на здешнюю империю, а? Россия — махина, а пыхтит, как самовар без дров, за Америкой с её пароходами и фабриками не поспевает!
Карен нахмурилась, но Мэттсон, не останавливаясь, продолжал, явно забавляясь.
— А корона на осьминоге — это вообще потеха! Он же без костей, мягкий, как тесто. Напяль на него корону — и он схлопнется! Не намёк ли это на царя нашего? — он понизил голос, подмигнув. — Слыхали, что Николашка больше в теннис играет, чем империей правит? Может, ваша Диля — тайный бунтарь с карандашом?
Карен закатила глаза, но в их глубине мелькнула тень улыбки.
— Вы всё шутите, а я серьёзно. В доме что-то не так. Будто все знают какой-то секрет, а мне не говорят. Джин стал задумчивым, смотрит в пустоту, отвечает «может быть» или «посмотрим». А он обычно сразу знает, кто прав, кто виноват и куда идти.
— Ох, это дело серьёзное, — хохотнул Мэттсон, скосив взгляд на газету с заголовком о консервах для японцев. — Супруг, который думает, — это опасно. Такие либо в монастырь подаются, либо начинают прошения царю писать, либо... — он сделал театральную паузу, — решают, что тушёнка из Чикаго спасёт их от всех бед.
Карен покачала головой:
— Я чувствую, будто всё вокруг дышит как-то иначе. Как будто дом... Как будто он не только наш. Как будто в нём поселился кто-то ещё. Не телесно, но духовно. Даже столовая пахнет не так. Как будто Пелагея готовит там не еду, а вынашивает свои намерения.
Отец Мэттсон кивнул и полез под стол. Карен нахмурилась:
— Что вы делаете?
Он поднялся с деревянной коробкой в руках.
— Мой старый прибор для диагностики ауры. Очень полезен в делах неуловимых. Вот, смотрите, — и он открыл крышку. — Ладно, я пошутил. Вы и сами видите, что на самом деле это коробка с засахаренным имбирём, но вам ведь стало немного легче, правда?
Карен, к собственному ужасу, засмеялась — негромко, но искренне.
— Вы неисправимы, — сказала она.
— Вот поэтому меня и держат при храме. Чтобы хотя бы один человек тут не был исправим. А теперь, давайте-ка мы с вами вернёмся к началу. Скажите мне: вы уверены, что мёртвые у вас дома действительно мертвы?
Карен медленно перестала смеяться.
— Простите, что?
— Ну, если Джозефина общалась с духами, и его незадолго до её смерти посетил старец Ной, который тоже был не чужд мистике, то кто сказал, что они ушли навсегда? В Петербурге, Карен, это весьма нетвёрдое понятие — смерть.
Он посмотрел на неё серьёзно, и в его глазах вдруг блеснул тот самый огонёк, от которого у Карен иногда по спине пробегали мурашки: смесь остроумия и чего-то древнего, не поддающегося рациональному объяснению.
— И если вы хотите узнать, кто у вас в доме, я бы начал с буфета. Эти, знаете ли, умеют хранить тайны.
Карен закрыла лицо рукой и выдохнула:
— Господь, дайте мне сил.
Когда Карен попросила Господа об этом, отец Мэттсон, вместо того чтобы изобразить сочувствие или предложить что-то канонически пастырское вроде молитвы святой Терезе, шумно откинулся в кресле, скрестил руки на животе и фыркнул — не то насмешливо, не то философски. Вид у него был такой, будто он слышал эту просьбу уже двадцать тысяч раз, и каждый раз предпочитал отвечать не Богом, а сарказмом.
— Сила — понятие опасное, — протянул он, поднимая глаза к потолку. — Особенно в устах американцев. Нам, знаете ли, стоит произносить это слово очень осторожно. Не то начнём поставлять её в ящиках, по контракту.
Карен приподняла бровь, не сразу уловив ход мысли, но священник уже разогнался.
— Вот возьмите нас, американцев, — продолжил он, вытянув одну руку и сделав ладонью широкое, почти проповедническое движение. — Здесь, в Петербурге, мы ходим в церковь, молимся за здоровье Императора, кладём свечи за победу русских войск, а потом вечером получаем телеграмму: поздравляем, пароход с двадцатью тысячами банок говядины доставлен в Йокогаму, японцы аплодируют.
— Я... — начала Карен, но тут же сбилась.
Мысли были всё ещё возле Делии. Уж больно часто в последнее время девочка смотрела в угол комнаты и хихикала. А в углу, напомню, никого не было. Или, по крайней мере, не должно было быть.
— Вот и я, — согласился отец Мэттсон вместо неё, будто они оба в один голос исповедались в дипломатической шизофрении. — Прекрасно же. Сидим тут, как зазимовавшие чайки на чужом причале, и не понимаем, с кем мы: с теми, кто нас кормит, или с теми, с кем мы обедаем.
Карен машинально потянулась к вырезу платья и нащупала под тканью тонкую цепочку. Пальцы привычно, почти детски нащупали знакомую округлость: медальон. Внутри — крохотный, размером с ноготь, портрет Теодора Рузвельта. Из газеты, ещё из Цинциннати. Когда-то она вырезала его в десять лет и вставила в кулон вместо фото кузины Марджори, с которой поссорилась из-за вишнёвого варенья. И вот уже почти двадцать лет господин президент, со своими устами-печами и очками-половинками, жил у неё на груди — как добрый амулет, как фетиш от тоски по дому.
Теперь, сжав медальон, она чувствовала: он не согревает. Он молчит. Упрямо и глухо, как памятник в сквере. И вовсе не выглядел с тем лукавым задором, который она приписывала ему в детстве. Напротив, он взирал изнутри с укоризной: как будто хотел спросить — и это, Карен, твоя идея демократии?
— Вы носите Рузвельта у сердца? — вдруг спросил отец Мэттсон, прищурившись. — Любопытный выбор. Обычно дамы держат там детей или, на худой конец, святых.
Карен покраснела.
— Это с детства. Он... Он напоминал мне о мужестве.
— Конечно. Человек, который одновременно писал книжки, бегал по джунглям, стрелял в ягуаров и реформировал полицейское управление Нью-Йорка, — идеальный покровитель женской слабости.
— Не смейтесь, — пробормотала она.
— Я не смеюсь, я восхищаюсь, — с живостью отозвался отец Мэттсон. — Хотя, признаться, если бы я носил на груди портрет своего героя, это был бы Бенджамин Франклин. Он, по крайней мере, изобрёл молнию и плавал голышом. Но, увы, церковный устав не позволяет. Да и тяжело его было бы туда уместить — не влезет.
Карен, помимо воли, рассмеялась. Сначала тихо, как будто пробуя, не отравлена ли шутка, а потом уже с явственным облегчением.
— Всё-таки вы опасный человек, отец Мэттсон.
Отец Мэттсон, уловив дрожь в голосе Карен и всё ещё заметную тревогу в её глазах, вдруг как будто встрепенулся. Он вытянул шею, поднял палец к потолку — и торжественно произнёс:
— Море волнуется два!
Карен моргнула.
— Простите?
— Ну как же, — оживлённо заговорил он, наклоняясь к ящику стола. — Это ведь самое важное — вторая волна. Первая может быть случайной. А вот вторая... Вторая уже указывает направление. Хотите, погадаем? На судьбу вашей Дили.
— Погадаем?
— А почему бы и нет? — он уже вытаскивал из ящика огарок свечи, засаленный, с
|