Не поднимая головы, без ощупи подойдя к двери своей комнаты, открыв её ключом, как-то вдруг оказавшимся у него в руке, коротким небрежным толчком плеча открыв её. Она же в свою очередь отлетела на распашку – без сопротивления и скрипучих возражений, привычно подчинившись такому панибратству. Андрей, на секунду задержавшись, будто бы пропуская кого-то вперёд себя, вошёл внутрь. Войдя, Андрей спокойно без хлопанья вернул дверь на место. А та, вновь привычно подчинившись, лишь еле слышно чмокнула язычком замка в воздушном поцелуе – вроде бы как в знак благодарности за такую обходительность.
Комната, которую Андрей снял через агентство недвижимости три месяца тому назад, ещё находясь в перезатянувшемся рейсе, и где он теперь проживал три последние недели, ровно с того момента, как вернулся из того своего «бесконечного» последнего похода, не представляла собой ничего выдающегося: так, скаредная ночлежка для одинокого холостяка, ни разу не ожидающего к себе каких бы то ни было гостей. Комнатёнка была узенькая, вытянутая, как коридор в коммуналке, низкопотолочная восьмиметровка, приютившаяся на одной трети двухкомнатной квартиры на последнем четвертом этаже, такого же облезлого, как табуретки, дома – одного из первых индустриальных панельных проектов того времени. Прижавшись к территории бывшей промзоны, группка из четырёх таких же домов стояла «отшельническим» микрокварталом, запланированным под снос ещё до начала его строительства – уже лет эдак как пятьдесят тому назад.
Все люди, получившие здесь своё жильё, в один миг становились счастливыми. Ведь своя квартира, почти свой дом, который нет нужды делить с чужими – радость. И вся эта радость – делится только на своих. Но такое счастливое комфортабельное бытие быстро улетучивалось: одни соседи мешали другим вполне разборным по словам шумом из-за тонких межквартирных перегородок; протечками сверху; претензиями от залитых снизу. А ещё, пришедшим наконец осознанием, что это их жильё – всё же временное, ничего иное, как временный постой. Когда они начинали осознавать, что не дожив и до старости, а их дети, если после школы пойдут учиться или служить в армии, то ещё не закончат, а эту их «крепость» снесут, а их самих переселят невесть куда.
А все свои страхи и боли им делить теперь только промеж домочадцев; нести, и тяготится этим – лишь самим одним. Никто уж, случайно увидев их, уж не впряжётся и не пособит по-свойски и от сердоболья. А если чем и помогут, то лишь до своего предела – дверь затворят в свою квартиру и всё: пустота ночного подъезда и безумное одиночество. Ну, на крайний случай, если силёнки ещё будут, то подмогнут – в гробу соседа в последний путь до кладбища проводить.
Многоквартирный дом – он ведь и сам, как кладбище: места много и перегородки хлипкие, а вот притворы – у каждого свои и свои крохи отделяют.
Окна смотрят на разные стороны – бывает, что даже в одной квартире. Стен – много, да ещё пол и потолок. Вот только все они – общие. Парадокс: квартира – своя, а её стены, полы и потолки – нет. Они – общие.
… Весь этот жилой квартал был на отшибе города, когда-то навязанный ему как бедный родственник. И – ненужный, получал к себе столько внимания, сколько следовало, чтобы он не помер на руках и преждевременно и без разрешения сверху. А потому, и электроэнергия, и вода подавались в него дозами и по остаточному принципу. А вот нечистоты, так сказать продукты жизнедеятельности его и его поселенцев, отводились и отвозились неторопливо – кое-как и иногда. В связи с чем во дворе стоял большой ржавый контейнер для бытового мусора, а в углу имелся деревянный общественный сортир с выгребной ямой.
По плану развития города на этом месте должен был появиться новый спальный район – ещё в 70-х годах прошлого века. Но городские и государственные приоритеты корректировались, даты достижения установленных первоочерёдностей сдвигались или вовсе – цели видоизменялись до неузнаваемости, из-за влияния и невыносимого давления как внутренних, так и внешних обстоятельств: то борьба за мир во всём мире и разрядка ядерной напряжённости требовали многочисленных и многоденежных ресурсов и беспрестанного внимания, то ахнувшая в середине 80-х компрадорская перестройка, раскурочившая все тысячелетние житейские устои и развратившая все социальные слои общества, перелицевала и переиначила воззрения и желания всех и каждого. А потом и всю страну Россию: единую, тысячелетнюю, самобытную, праведную – подвинули ближе к фатальному обрыву: Союз Советских Социалистических Республик, он же СССР (USSA), стал обозначаться «незатейливо» и «бессло́гово», безгласной аббревиатурой – РФ, а все его республики – обособили: у них особо и не спросясь. Ну, а этот городской район, расположившийся бивуачком недалеко от военно-морской базы в городе Л. в одной из таких – бывших прибалтийских республик, стал никому не нужным. И, как сказали новые власти: «бесперспективным». Прям как в басне Эзопа про лису и виноград: ежели не сумела дотянуться до того, чего желала, то значит и не надо – не дозрело то бишь.
Экстерьер теперешнего жилища Андрея полностью соответствовал и его комнатному интерьеру.
Железная кровать с хромированными ажурными спинками, увенчанными четырьмя омеднёнными сферическими набалдашниками по их углам: с натяжными, кое-где безвозвратно утерянными пружинами, укрытыми взгромождённым на них ватным матрасом, сбитым во множество холмов, разделённых голыми долинами с грязно-жёлто-рыжими следами давно высохших ручьёв и озёр, застеленным простынёю неопределяемого оттенка серого, как в советских плацкартах дальнего следования, с такой же заскорузлой подушкой и с наждачным «пергаментным» пледом без пододеяльника.
Плотиной неполноценный колченогий двухстворчатый шкаф: с одной лишь дверкой, когда-то полированной, но теперь уж замусоленной и изъеденной чужими передрягами, потерявший где-то на своём жизненном присутствии такую же вторую.
Две уже знакомые нам табуретки: явно ремесленного изготовления, такие и выбросить-то жалко – всё ж «ручной труд», а вот чтобы подарить их или продать – то сперва нужно лоск пригодный навести на них умеючи.
Да, ещё: прибитые к двери комнаты с внутренней стороны два двойных силуминовых раритетного вида крючка.
Стены: были когда-то, а по сути – «всё ещё», оклеены бумажными обоями, что угадывалось по верхним углам комнаты, где растолстевшие и покоробленные, отошедшие от основания края обойных воспоминаний с жёлтыми разводами от постоянных протечек, как призраки выдавали исторический факт их наличествования; но их первоначального цвета и фабричных рисунков теперь ни разглядеть, ни угадать было уже невозможно из-за преклонного их возраста – обои были ровесниками дома (хотя могло представиться, что они помнят и нашествие Мамая, а ещё «великое» переселение народов времён первых пятилеток, репрессий тридцатых годов и шагающих хрущёвских новостроек): сплошь покрытые детскими каракулями, словно «наскальными» нерасшифруемыми посланиями первых пионеров, и телефонами номерами с именами и характеристиками «абонентов» чуть ли не на всех языках бывшего Союза.
Дощатый пол: многократно окрашенный без удаления ранних слоёв краски, коричневой палубой тянулся от входа в комнату во всю её длину к окну, и, по всей видимости, был единственным, к чему не было особых претензий: не скрипит и выполняет свою главную функцию – пешеходную. Ну, а то, что по проглядываемым слоям краски, как по древесным кольцам, можно было посчитать, сколько раз от сотворенья его освежали, так это на фоне остального просто досужий вздор и придирки: «чего на него смотреть-то ходючи? вон окно – в него и смотри».
Окно во внешнюю среду: его рамы были помоложе всего, что так или иначе обозначалось в комнате – хозяева или прошлые наниматели поменяли их, но, видать, на самые дешёвые, поэтому сквозили они и свистели, изменяя силу и тональность звука всякий раз, когда открывалась и закрывалась входная дверь; над оконным проёмом нависала настенная гардина без каких-либо штор, будучи почему-то пришпандоренной к потолку, да ещё и криво; на подоконнике – толстом, широком и крепком, облезлом, как и табуретки, «измученном» его «постояльцами» и «посидельцами», но лишь поверху: исполосованном трещинками и надписями аналогичными настенным.
Шкаф и стол – развалясь по-свойски, как дома; табуретки – как старые знакомые, по бедности и вечно пустым карманам, зашедшие по установленному порядку в гости – поесть, да попить на шару: и выгнать не выгонишь – куда им пойти-то, и потреба их малюсенькая – что-нибудь склюют, да убыли не разглядишь.
А вот кровать – та таки и «да-а!»: её внесли, поставили на место, сказав всем коренным: «Да будет так!» И никто не спорит и не подумает перечить: раз хозяин сказал, значит ужмись и терпи. Но! Хотя сопротивляться и не станут, а и в компанию свою не примут/не возьмут. А та, продолжая кичиться своей прошлой знатностью, хотя немного и смущаясь своей теперешней потасканностью, а ещё и разложенной на ней, её не спросясь, неприглядной ветошью, всё ж таки была довольна, хотя и скрипела, что она ещё на что-то да годится.
На подоконнике зачем-то стоял глиняный цветочный горшок без цветка, наполненный опустошённой, спрессованной жизнью впалой землёй, по краям вздыбившейся окаменелыми корявыми кряжами, покрытыми грязно-белыми налётами давно высохших поливов её («живительной» водой из под крана), похожими на потёки исчезающих ледников; или же на весенние горные склоны со следами почти растаявших снежных лыжных трасса.
[justify] И, как вишенка на торте, всё это «убранство» освещала «лампочка Ильича»: стоваттка, вкрученная в чёрный глянцевый патрон, на торчащем из потолка алюминиевом проводе, похожем на разогнувшийся хвостик старой умирающей свиньи, по соседству с мощным бессмертным по рождению потолочным крюком для люстры. Криво висевшая на этом коротком артритном алюминиевом конце лампочка, кругами освещала всю комнату, время от