— Тута, ребятки, кругом все красные, — сказал другой, и все трое пошли своей дорогой.
Костя размахнулся было, чтобы послать лошадей аллюром, но вовремя удержался. До сих пор на них внимания не обращали. Надо ехать тихо, не привлекая внимания.
Дорога за селом резко поворачивала вдоль неглубокого оврага. Охранения у красных не было видно. Осторожно спустились в овраг и, проехав по нему некоторое время, выехали в перелески. Обрадовавшись, что выскочили из ловушки, в которую по своей глупости едва не попали, понеслись чуть ли не галопом по бездорожью в сторону грунтовой дороги, по которой недавно приехали. Телега грохотала и подпрыгивала. Деревянный круг, как его Лида ни старалась придержать рукой, соскочил с кадушки. От сильной тряски каша плескалась во все стороны.
Очнулись беглецы, когда выехали на дорогу.
Костя натянул вожжи, придержал коней, заставил идти их шагом.
— Останови, — вдруг попросила Лида. — Отсюда совсем недалеко до Балакова. Мне надо туда.
Ей так не хотелось расставаться с Костей! В груди щемило, тело томно сжималось… Но она вдруг осознала, что такая «походная» любовь до хорошего не доведёт. Да и родителей надо найти.
— Извини…
Лида сжала руку Кости выше локтя, неумело чмокнула его в щеку и, спрыгнув с телеги, побежала куда-то на юг, куда текла Волга, где в нескольких километрах на противоположном берегу раскинулся её родной городок Балаково.
Утром Лида стояла на правом берегу Волги напротив Балакова. Вместе с ней стояли и сидели на камнях несколько женщин и мужиков. Были они, похоже, из окрестных сёл. Одни везли что-то продать на базаре в богатом Балакове, другие — купить.
Лида заметила, что на неё то и дело оценивающе поглядывает полнотелая тётка с недовольным лицом.
— Какими за перевоз берут: царскими или керенками? — спросила Лида у тётки, надеясь, что та откроется, почему поглядывает на неё.
— А тебе какие больше нравятся, царские? — язвительно ответила вопросом на вопрос тётка и, недовольно поджав губы, презрительно отвернулась.
Скоро облезлый чумазый катерок приволок баржу, которую все называли паромом.
Пока плыли, тётка подчёркнуто презрительно отворачивалась от Лиды. Едва паром ткнулся в причал, и подали сходни, тётка заторопилась к солдату с винтовкой на плече и красной повязкой на рукаве, расхаживавшему по причалу для поддержания порядка.
— Гражданин-товарищ солдат! — громко затараторила тётка. — Вон ту дамочку надоть заарестовать. Она скрывающаяся дочка ксплутатора и капиталиста бывшего царского старосты Мамина. Да. Купца Мамина дочка она, угнетателя народа.
Солдат взглянул на девушку, неторопливо, с достоинством подошёл к Лиде:
— Ваши документы, дамочка—гражданочка, — потребовал лениво, сделав ударение на «у».
— У меня нет документов. Я была в Самаре, там чехи напали… Я не дочь купца Мамина…
— А как же нам вашу личность удостоверить? — скорее для порядка, чем для удостоверения личности, спросил солдат. Если бы не настырная тётка, он бы, похоже, отпустил Лиду на все четыре стороны. — Про то, что дочь вы или не дочь купцу Мамину?
— Не сумлевайтесь, гражданин-товарищ—начальник! — тараторила тётка. — Дочка это ихняя! Я удостоверяю! Я у мадамы в прошлом году работала, по пошиву. Эта дамочка к нашей мадаме приходила кофточку заказывать. Вот эту самую. Я к этой кофточке оборочки делала своими руками! А эта дамочка меня тогда чисто сдоньжила придирками: это ей не так, это криво, это не красиво! Так что заарестуйте её, как скрывающуюся.
— Я не дочка купца Мамина, я их прислуга, Лиза Кузнецова…
2. В Балакове
= 1 =
На левом, луговом берегу Волги, где река обрезала просторные степи долины Большого Сырта, раскинулся городок Балаково.
Между озером Линёво и речкой Балаковкой широко разметались купеческие двухэтажные дома из красного кирпича, избы из леса—кругляка — пятистенные, шатровые, под тёсом, под железом. Дворы обнесены высокими кирпичными стенами от пожаров — брандмауэрами. Иные, как сундуки, крыты наглухо. Ставни голубые, огненные, с писульками.
В просторных избах семейно, жарко, тараканов хоть лопатой греби. Старообрядческими иконами заставлены святые углы в молельных комнатах. На стенах картинки про войну, про свят гору Афонскую, про муки адовы.
В Сиротской слободке лезли друг на друга, подобно пьяным мужикам в престольный праздник, развалюшки с прочим народишком. Такие же, как обитатели их, увязшие в грязи, поломанные и оборванные.
На берегу Балаковки, впадающей в Волгу, выстроились рядами четыре с лишним сотни деревянных амбаров для ссыпки хлеба. Большинство принадлежало купцам Мальцевым.
Балаковская хлебная пристань по удобствам считалась лучшей на Волге, а по грузообороту уступали только Астрахани, Самаре и Казани. За это заштатный городок, до начала девятисотых годов значившийся в чине крупного села, называли пшеничной столицей Поволжья.
До октябрьской революции жизнь в городке текла спокойно и размеренно. Народ в Балакове жил в основном крупный, чистый да разговорчивый, ел сытный ржаной хлеб да мягкие, из белой муки, калачи, хлебал мясные, с мозговой костью и мучной подболткой щи, какие готовить только на Волге и умели. По воскресным и престольным праздникам село варилось в торжище, как яблоко в меду. Красные товары, ссыпки хлебные, расписная глиняная и лужёная железная посуда, ободья, дуги, деготь, пряники, гурты скота, степные лошади… Рёв, гам, цыганская божба в истинной правде и честности, протяжные песни слепых и юродивых, карусель. Казенка в два этажа для любителей недорого выпить, разогнать грусть-тоску житейскую.
Первеющее было село в чине заштатного города изо всей округи. Ни богатые крестьяне, ни знающие себе цену рабочие в сытом Балакове революцию делать не желали.
Революция ударила в богатый городок, словно гроза. Торговля хизнула, заглох большак, затихло движение по Волге, дела стали. Зажиточных горожан революция подсекла под корень: у кого магазины отобрали, у кого фабрику, у кого маслобойку, да и родовые дедовы сундуки новые властители трясти не стеснялись.
Летом восемнадцатого власть в городе держал Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов во главе с уездным комитетом большевиков, состоявшим из нескольких комиссаров. Совет объявил свободу всем, равенство народам и братство трудящимся.
Каждое воскресенье, а то и чаще, комиссары из Совета организовывали митинги. На центральной, Христорождественской площади, густо замусоренной и пахнувшей сеном и конским навозом, куда мужики съезжались на базар и прямо с телег торговали свининой, птицей, мукой и овощами, устроили трибуну, чтобы легче кричать и спорить о свободе.
К праздничным митингам фасады домишек украшали ветками зелени и кумачовыми флагами. От пожарного депо к центральной площади шёл и торжествующе гремел духовой оркестр. Над городом волной вздымался гимн революции Интернационал: вдохновенно звенели голоса женщин, согласно гудели басы мужчин, взлетая, сверкали детские подголоски. «Вставай, проклятьем заклеймённый!» — рвала сонную тишину городка сердитая маршевая песнь и грозила, что «восстанет род людской» на «последний и решительный бой».
С окраин к центру кривыми узкими улочками с гиком мчались ребятишки, задыхаясь, оправляя платки, бежали любопытные бабы. Широко, деловито шагали озабоченные мужики. Вприпрыжку скакали очумевшие от людского переполоха собаки.
От военкомата на площадь вступал конный отряд милиции. Всхрапывали, гарцевали лоснившиеся кони. Сдвинув чёрные папахи на затылки, в седлах раскачивались чубатые милиционеры.
— Папанька, гляди, гляди…
— Э-э, брат, силища-то! Народу-то!.. Я сэстолько и на Ярдани не видывал. Да-а, сынок… Этих лошадей, да на пашню бы!
Через площадь навстречу отряду со знаменами и своим оркестром, играющим «Отречёмся от старого мира», двигались сталелитейщики, за ними крюшники, пекаря, кожевники, работники иглы.
Назначенный праздничным докладчиком комиссар кричал с трибуны:
— Волга — наша! Завтра нашими будут Урал, Украина, Сибирь! Генералы, купцы, фабриканты и всякие мелкие твари, сосущие трудовой народ — где они?.. Тю-тю… Всех вихрем поразметало, огнем пожгло! К Колчаку побежали за белыми булками, за маслеными пирогами…
— У них с нашего-то хлеба брюхо пучит…
— Ихние благородия, хо-хо…
По площади густой рябью колыхался, тянул из края в край довольный гогот.
Ребром ладони докладчик рубил встречный ветер, глазами вязал толпу:
— Революция… Свобода… Власть… Заварили кашу, надо доваривать! Замахнулись — надо бить! Врагов у нас — большие тыщи!
И яростно призывал, потрясая кулаком в небо:
— Защитим социалистическое отечество! Раздуем мировой пожар революции! Свободу трудящимся всего мира! Предлагаю единогласно голосовать за резолюцию!..
— Подожди голосовать, не кричали ишшо, не ругались! — придерживали скоропалительность докладчика зрители, желавшие действа.
— Охо—хо… — тяжело вздыхал где—нибудь на окраине митинга бородатый, по виду — экспроприированный зажиточный хозяин. — Ерманску войну пережили, тиф пережили, а сицилистическу слободу, видать, не переживём…
Помитинговав, с песнями и оркестрами, солдаты и рабочие ходили по улицам и площадям, ликуя от наступившего равенства и братства, предчувствуя близкое всеобщее счастье трудящихся. Красные плакаты на стенах и в руках кричали: «Да здравствует свобода!».
Вместо работы — всеобщая свобода!
Большевики отменили городового на Христорождественской площади, закрыли городскую Управу с десятком чиновников, но создали бездну новых административных учреждений, утопили обывателей потопом декретов и циркуляров. Число комиссаров и прочих ответработников стало несметным, комитеты и союзы росли и множились, как грибы.
Начальники разговаривали на особом языке из высокопарнейших восклицаний вперемешку с площадной бранью в адрес «ксплутатыров и издыхающей тирании».
Вчерашние подонки общества тысячами становились руководителями. Вчерашние образованные и работящие люди лишались всех прав.
Сумасшедшая Россия…
Но и без митингов по поводу и без поводов возникали мелкие и крупные споры.
Интеллигентная дама с муфтой на руке, указывая на Христорождественскую церковь, краснея и путаясь от волнения, убеждала мещанку, с которой раньше она бы и парой слов не перебросилась на улице:
— Это для меня вовсе не камень, а священный храм, а вы стараетесь доказать...
— Мне нечего стараться, — нагло перебивала ее конопатая баба со вздернутым носом, грязной шеей и большим бантом в волосах. — Для нас он камень и камень! Знаем! Видали во Владимире! Маляр на доске намажет старика, вот тебе и Бог. Ну, и молись ему сама.
Бледный, желтозубый, благообразный старик с седой щетиной на щеках в серебряных очках и в черной папахе, спорил с рабочим:
— У вас ничего теперь не осталось, ни Бога, ни совести. Зимой мирных людей расстреливали!
— Ишь ты! А кто нас на каторгах гноил? Кончилась власть ксплытатуров. Всё таперича ксплоплерируим на благо мирового пролетарьята…
— Как потрясающе быстро все сдались, пали духом! — себе под нос, в полголоса, сожалела чисто одетая