даже в самых крайних своих проявлениях был не более чем шестым кругом.
До седьмого он дошел бы лишь в случае самой полной вседозволенности — возможной только при общемировом владычестве.
И, конечно, все это дела той самой необычайно усовершенствованной и по-настоящему вовсе так беспросветной средневековой мглы.
Но зачатки данной до чего дурманящей души страсти всячески «выпрямлять путь человечества» следует так поискать прежде всего в Содоме и Гоморре интеллигентских дискуссий — в салонных спорах о том, что необходимо и впрямь так немедленно всячески же грозно сокрушить.
Разрушить всем миром до самого его основания.
То есть именно так извести все то, что кем-то совершенно так огульно вот было объявлено никак недостойным всякого своего продолжения лютым оплотом всего того былого угнетения.
Причем уж сделано — это должно было быть именно так, как в каком-либо конкретном доме более чем обезличенно и планомерно начисто выводят всяких клопов и тараканов.
13
Причем сколь еще многим до сих самых пор никак ведь оно вовсе неясно, что вместо серого настоящего в том самом бесклассовом обществе лишь разве что намечались контуры светлого будущего — к которому следовало идти медленно, без рывков, пробираясь через дебри тысячелетий самого так постепенного технического и духовного преображения мира.
И если сегодняшний мир скован всеми видами рабства, это еще не повод превращать освобождение народов в праздник осатаневшего насилия.
Этот путь ведет только в тьму новой первобытности.
Чтобы мир действительно стал лучше, его следует менять ласково и постепенно.
Лишь с подлинными извергами — серийными убийцами и насильниками — допустима крайняя строгость, вплоть до законной смертной казни.
Но нам всегда невтерпеж.
И потому долгий путь лишь удлиняется.
Есть все основания полагать, что безумное XX столетие добавило к нему еще не меньше пятисот лет — если не больше.
Слепки грядущего, начертанные во снах о светлом завтра, нельзя использовать как универсальную отмычку.
Иначе мечтатели, оторванные от реальности, будут вновь и вновь пытаться выпорхнуть из настоящего — сверкая глазами, но не видя земли под ногами.
14
Лев Толстой, к примеру, весьма вероятно, и вправду до чего ведь вполне захотел только лишь самого вот безупречно же наилучшего — ради чего он столь последовательно и надрывался, буквально лез из кожи вон.
Ему, по-видимому, было чрезвычайно так любо на одной лишь белой бумаге действительно приучить воинственно мыслящих людей совсем уж явно обходиться безо всяческих кровопролитных войн.
Да только чего вот в итоге из всего этого вышло?
Чего он и впрямь вполне реально добился, до того последовательно дискредитируя армию, проповедуя непротивление злу и внушая обществу беспочвенную надежду на то, что все само собой как-нибудь еще явно уладится и образуется?
Надо бы вот то сразу сказать: для современников его речи звучали как глас с небес.
Потому что думать собственной головой — занятие болезненное и крайне утомительное.
Интеллектуальная ленца — увы — один из весьма устойчивых человеческих пороков.
При этом в русском человеке почти так отсутствует амбициозный снобизм и убежденность в «самом естественном праве сильного», столь характерные для Западной Европы.
Нет в нем и инстинктивной тяги к жестокому завоеванию, столь уж до чего широко распространенной на ближнем и дальнем Востоке.
Русская жесткость рождается не из самодовольной агрессии, а из отчаяния.
И это вполне так принципиально разные вещи.
14
Лев Толстой, к примеру, весьма вероятно, и вправду до чего ведь вполне захотел только лишь самого вот безупречно же наилучшего — ради чего он столь последовательно и надрывался, буквально лез из кожи вон.
Ему, по-видимому, было чрезвычайно так любо на одной лишь белой бумаге действительно приучить воинственно мыслящих людей совсем уж явно обходиться безо всяческих кровопролитных войн.
Да только чего вот в итоге из всего этого вышло?
Чего он и впрямь вполне реально добился, до того последовательно дискредитируя армию, проповедуя непротивление злу и внушая обществу беспочвенную надежду на то, что все само собой как-нибудь еще явно уладится и образуется?
Надо бы вот то сразу сказать: для современников его речи звучали как глас с небес.
Потому что думать собственной головой — занятие болезненное и крайне утомительное.
Интеллектуальная ленца — увы — один из весьма устойчивых человеческих пороков и в русском характере он проявляет себя до чего еще максимально так широко.
При этом в русском человеке почти так отсутствует амбициозный снобизм и убежденность в «самом естественном праве сильного», столь характерные для Западной Европы.
Нет в нем и инстинктивной тяги к жестокому завоеванию, столь уж до чего широко распространенной на ближнем и дальнем Востоке.
Русская жесткость рождается не из самодовольной агрессии, а из отчаяния.
И это вполне так принципиально разные вещи.
15
И вновь приходится повторить главное свойство русского характера: до поры — тихая, почти безмятежная сдержанность; а затем — внезапная, отчаянная неудержимость, которую уже невозможно будет ни остановить, ни обуздать.
Именно в эту опасную паузу между терпением и взрывом Лев Толстой и внес свою лепту, настойчиво прививая дореволюционной интеллигенции псевдохристианское смирение и беспредельно растяжимую терпимость к самому так обыденному людскому злу.
Он фактически легитимизировал жертвенную пассивность.
Более того — выставил простонародное хамство как «естественное право» на законную обиду за века явной и чудовищной несправедливости.
Тем самым он до чего только невольно подкармливал внутреннюю войну — самую страшную из всех вообще же возможных, потому что она ведется не между государствами, а внутри одного народа.
Внешние конфликты еще имеют некие границы.
Гражданская вражда меры вовсе так никогда совсем уж не знает.
Где еще в истории было такое видано, чтобы брат убивал брата, а сын — родного отца?
И как подобное хоть сколько-то собирались предотвращать те, кто по самую шею погряз в непротивлении злу, — сеятели абстрактных грядущих благ?
Даже если нечто подобное и будет когда-то возможно, то лишь в условиях до чего доподлинно свободного мира.
Но никак не там, где массы морально выпотрошены суррогатом «единственно верной правды».
И вот сумеют ли подобные проповедники действительно достучаться до людей, лишенных внутреннего ориентира?
Ответ очевиден: нет.
16
И, к слову, давно уже стало почти так банальным фактом: именно Лев Толстой и насытил российскую интеллигенцию самой так бесславной идеей непротивления злу.
Ну а в результате она оказалась морально же совсем обезоруженной перед большевистским террором — перед той самой осатанелой машиной, которая последовательно отрицала само вот понятие подлинной интеллигентности.
Что же помешало мыслящим людям вовремя отряхнуться от иллюзий и попытаться хотя бы притормозить крен «Варяга Российской империи» в пучину анархии и сущего бескрайнего произвола?
Ответ прост: все начиналось с чрезмерной увлеченности красивыми идеями, впитанными из многократно перечитанных книг Льва Толстого и Антона Чехова.
Именно эта книжная гуманность, оторванная от реальной жизни, и стала затем одной из весьма существенных причин грядущего общественного взрыва — того самого, что разрушил изнутри вековое здание Российской империи.
17
Эти писатели — вольно или невольно — немало потрудились над тем, чтобы выставить российскую действительность как нечто вот хронически недоцивилизованное, ну в особенности в довольно резком ее сравнении со всем тем внешним лоском «передовых» европейских держав, виртуозно владевших до чего еще ловким умением плетения самых разных ядовитых интриг, крайне лицемерным вероломством и всякой той еще дипломатической крючкотворной хитростью.
И тут уже точно никак не стоит стесняться прямоты: возвышенный идеализм стал для Запада самым лакомым куском жирного пирога.
Его можно было вдоволь использовать — а затем без всякого сожаления растоптать его в пыль.
А почему бы и нет, если значительная часть духовной элиты огромной страны так и витала на белых облаках, совсем не желая замечать никакую грязь под собственными ногами?
Причем вся эта конструкция держалась на одном более чем откровенно явном фундаменте: влияние гигантов мировой мысли на российские умы оказалось по-настоящему безумно же разрушительным.
Бердяев не случайно называл Льва Толстого злым гением России.
Но и другие писатели были тоже вот немногим так лучше.
Лев Толстой, Чехов, а в известной мере и Достоевский, двигаясь в узком русле широких общественных настроений, исподволь подтачивая сами так основания страны, никак не различавшей границы между внутренней свободой и тотальным отрицанием всего того доселе же когда-либо существовавшего.
Так критика превращалась в самоуничижение, сострадание — в пассивность, а гуманизм — в удобную форму бегства от ответственности.
18
И при всем том существует еще один, исключительно важный аспект — порабощение людей, и без того смутно представлявших себе живую ткань повседневной реальности, тяжеловесными догмами абстрактной благости.
Им хотелось жить не в мире — а в его воображаемом отражении.
И, чего уж скрывать, они вполне всерьез попытались подогнать весь существующий порядок вещей под наскоро позаимствованные из книг философские постулаты.
Во всем этом им немало помогли те, кто безоглядно отвернулся от реальных условий жизни, объявив их недостойными внимания.
Осознав серость, тяжесть и историческую вязкость быта, некоторые «возвышенные» личности решили не возделывать старый огород, а перепахать его новыми, более острыми граблями.
Правда, они так и не удосужились понять, что выбрали совершенно неподходящий инструмент.
А может быть, им было попросту безразлично, что именно вонзать в сырую землю — лишь бы действовать шумно и эффектно.
Тот же Лев Толстой, обитая в своем любимом имении, все глубже погружался в самое так самодовольное прекраснодушие.
И потому изображение человеческого быта в его произведениях — при всех их литературных достоинствах и мировом значении — оказалось вовсе не безобидным.
Оно во многом сформировало привычку смотреть на жизнь сквозь призму морализующей абстракции — вместо того чтобы видеть конкретную боль и сопротивляться суровым реалиям.
19
Особенно же губительным все это оказалось для тех читателей, которые так и не научился проводить четкую грань между благой творческой фантазией и отчаянно подчас суровой общественной действительностью.
В душах слишком так многих российских интеллигентов художественная литература заняла чрезмерно вот главенствующее место.
Не только как форма тонкого соприкосновения с миром прекрасного, но и как способ вытеснения живой реальности красочными миражами — когда серую повседневность вполне так нарочно подменяют придуманным пространством светлых ожиданий и возвышенных грез.
И главное во всем этом явно не было бы никакой великой беды, кабы вот зло не умело столь еще искусно маскироваться под
Праздники |