социальные выводы. Демонические постулаты занимают место прежних догм.
И весь духовный «прогресс» оборачивается всего лишь разве что заменой одних вот черных суеверий другими еще более опасными отчаянно серыми.
Ну а при этом социальное чутье и «идеологическая обработка масс» все более и более начинают напоминать дрессировку стада, слепо идущего за своим поводырем.
Да, людей в разные эпохи воспитывают вовсе так явно по-разному.
Но главное в человеке почти так никак не меняется.
Все эти всемогущие технические чудеса действительно же продвинули человечество вперед — но главным образом в чисто так совсем иллюзорном же измерении.
Они вполне всерьез облегчили быт, но одновременно с этим резко ускорили процесс оболванивания масс.
Современный человек стал весьма апатичнее своего предка: ему создали искусственный мир, который круглосуточно смотрит на него со всех тех глянцевых экранов.
И потому ясно лишь то одно: если цивилизация и не уничтожает ростки духовности окончательно, то по самой меньшей мере делает она их вялыми, водянистыми, лишенными всякой внутренней силы.
12
И вообще этакая вовсе вот безнадежно нелепая попытка до чего скорого и резкого переиначивания самой серой сущности человеческого духа почти неизбежно оборачивается смертным грехом — искусственно созданной первопричиной всего того последующего забвения и запустения.
Цветные миражи восторженных надежд на пресловутое «светлое завтра», будучи насильственно приложены к обыденной житейской практике, до чего нередко выжигают дотла все то, что в человеке просто и естественно, — само его доподлинное естество. А это по-настоящему гибельно и для тех далеких, но вполне возможных светлых дней реального, а не лозунгового будущего.
Правда в чистой теории все и впрямь может выглядеть более чем до конца светло и безупречно.
Но с чистого листа совсем невозможно же начинать хоть сколько-нибудь серьезные преобразования.
И пусть вокруг ад, достойный пера Данте, — это еще не повод, начисто ослепнув перед призрачными вратами рая, беспечно переводить народ с того еще третьего круга сразу в шестой.
Большевизм даже в крайних своих проявлениях был не более чем шестым кругом.
До седьмого он дошел бы лишь в случае полной вседозволенности — возможной только при общемировом владычестве.
И конечно, все это — дела сколь еще усовершенствованной, по-настоящему беспросветной средневековой мглы.
Но зачатки этой дурманящей душу страсти — страсти чересчур поспешно «выпрямлять путь человечества» — следует поискать прежде всего в Содоме и Гоморре интеллигентских дискуссий, в салонных спорах о том, что необходимо немедленно и грозно разом так сокрушить.
Разрушить всем миром до самого его основания.
То есть вышедшим из повиновения народным массам и впрямь будто бы надлежало извести все то, что было нарочито и огульно весьма сходу объявлено никак недостойным всякого дальнейшего существования, — как якобы тот самый лютый оплот совсем окончательно отжившего свое угнетения.
И сделать это следовало так же обезличенно и планомерно, как в каком-то частном доме сколь бескомпромиссно выводят клопов и тараканов.
13
И уж до сих самых пор слишком так многим неясно то главное: в бесклассовом обществе вместо серого настоящего лишь едва намечались контуры светлого грядущего, к которому весьма следовало бы идти медленно, без рывков, пробираясь через дебри тысячелетий постепенного технического и духовного преображения мира.
И если сегодняшний мир по-прежнему скован множеством видов рабства, это еще не повод превращать освобождение народов в праздник вполне свершившегося осатанелого насилия.
Такой путь ведет лишь во тьму новой первобытности.
Чтобы мир действительно стал лучше, его следует менять ласково и постепенно.
И только по отношению к подлинным извергам — серийным убийцам и насильникам — допустима самая крайняя строгость, вплоть до законной смертной казни.
Но нам всегда уж совсем невтерпеж.
И потому долгий путь становится разве что только длиннее.
И есть все основания полагать, что безумное XX столетие добавило к нему еще не меньше пятисот лет — а может быть, и больше.
Слепки грядущего, начертанные во снах о светлом завтра, нельзя использовать как универсальную отмычку.
Иначе ярые мечтатели, окончательно оторванные от реальности, будут снова и снова пытаться выпорхнуть из настоящего — сверкая глазами, но никак при этом не чувствуя твердой земли под ногами.
14
Лев Толстой, к примеру, вероятно, и впрямь ведь хотел самого только еще наилучшего — и ради этого весьма последовательно надрывался, буквально лез из кожи вон.
По-видимому, ему было чрезвычайно так важно хотя бы вот на белой бумаге вполне приучить воинственно мыслящих людей явно уж обходиться безо всяких кровопролитных войн.
Ну а что в итоге из всего этого вышло?
Чего он в действительности вполне так добился, последовательно дискредитируя армию, проповедуя непротивление злу как и внушая обществу совершенно беспочвенную надежду на то, что все как-нибудь само собой уладится и образуется?
Надо бы тут сразу сказать: для современников его речи звучали как глас с небес.
Потому что думать собственной головой — занятие весьма болезненное и утомительное.
Интеллектуальная ленца, увы, один из устойчивых человеческих пороков.
Однако при этом в русском человеке почти отсутствует амбициозный снобизм и убежденность в «естественном праве сильного», столь характерные для Западной Европы.
Нет в нем и инстинктивной тяги к жестокому завоеванию, столь широко распространенной на ближнем и дальнем Востоке.
Русская жесткость рождается не из самодовольной агрессии, а из сущего отчаяния.
А это принципиально разные вещи.
15
И вновь необходимо разом так повторить главное свойство русского характера: до поры до времени — тихая, почти безмятежная сдержанность, а затем — внезапная, отчаянная неудержимость, которую уже никак невозможно будет ни остановить, ни обуздать.
Именно в эту опасную паузу между терпением и взрывом Лев Толстой и внес свою лепту, настойчиво прививая дореволюционной интеллигенции псевдохристианское смирение и беспредельно растяжимую терпимость к самому так вовсе обыденному людскому злу.
Он фактически легитимизировал жертвенную пассивность.
Более того, выставил простонародное хамство как вполне «естественное право» на ту самую законную обиду за века явной и чудовищной несправедливости.
А тем самым он до чего невольно подкармливал внутреннюю войну и самую же страшную из всех вообще возможных, потому что она ведется не между государствами, а внутри одного народа.
Внешние конфликты еще имеют границы.
Гражданская же вражда никакой меры точно не знает.
Где еще в истории бывало так, чтобы из-за одних суровых убеждений брат убивал брата, а сын — родного отца?
И как нечто подобное собирались предотвращать те, кто по самую шею увяз в сущем непротивлении всякому злу, эти сеятели чисто абстрактных грядущих благ?
Причем даже если нечто подобное и может когда-нибудь стать еще вполне так возможным, то лишь в должных условиях действительно свободного мира, а вовсе не там, где массы морально выпотрошены суррогатом «единственно верной правды».
И вот сумеют ли подобные проповедники хоть как-то достучаться до людей, лишенных всякого внутреннего ориентира?
Ответ очевиден: нет.
16
И, к слову, почти банальностью ныне ведь стало утверждение: именно Лев Толстой и насытил российскую интеллигенцию совершенно так бесславной идеей непротивления злу.
А в результате она уж и оказалась морально совсем обезоруженной перед большевистским террором — перед той осатанелой машиной, которая весьма последовательно отрицала само понятие подлинной интеллигентности.
Но что же помешало мыслящим людям вовремя отряхнуться от иллюзий и хотя бы попытаться на деле притормозить крен «Варяга» Российской империи в пучину анархии и бескрайнего произвола?
Ответ прост: все началось именно так с чрезмерной увлеченности красивыми идеями, впитанными из многократно перечитанных книг Льва Толстого и Антона Чехова.
Именно эта книжная гуманность, напрочь оторванная от реальной жизни, и стала затем одной из весьма существенных причин грядущего общественного взрыва — того самого, что уж разрушил глубоко изнутри вековое здание Российской империи.
17
Эти писатели — вольно или невольно — немало потрудились над тем, чтобы вполне так представить российскую действительность как нечто хронически недоцивилизованное, а в особенности в весьма резком ее сравнении с внешним лоском «передовых» европейских держав, виртуозно владевших искусством плести ядовитые интриги, а потому и прославившихся самым лицемерным вероломством и изощренной дипломатической хитростью.
И тут уж никак не стоит стесняться вполне естественной же прямоты: возвышенный идеализм стал для Запада лакомым куском жирного пирога.
Его можно было вдоволь использовать, а затем без всякого сожаления растоптать в пыль.
А почему бы и нет, если значительная часть духовной элиты огромной страны витала на белых облаках и не желала замечать чертова месива грязи под собственными ногами?
Подобный взгляд рождался и из внутренней, духовной эмиграции тех, кто хотел жить в России культурнее, чем живут в самой Европе.
Но общая оторванность от людских масс не должна переходить ту границу, за которой свет мысли до чего радостно ослепляет сам себя.
Вся эта конструкция держалась, по сути, на одном честном слове: влияние гигантов мировой мысли на российские умы оказалось по-настоящему весьма разрушительным. Бердяев совсем не случайно называл Льва Толстого злым гением России.
Да и другие писатели были никак немногим уж лучше.
Лев Толстой, Чехов, а в известной мере и Достоевский, двигаясь в русле широких общественных настроений, исподволь подтачивали сами основы страны, и без того плохо различавшей границу между внутренней свободой и тотальным отрицанием всего того прежде ранее существовавшего.
Так критика превращалась в самоуничижение, сострадание — в пассивность, а слезливый гуманизм — в удобную форму бегства от всякой настоящей ответственности за судьбу своей необъятно широкой страны.
Пусть, мол, все сделает тот добрый и кряжистый пролетарий, над которым так долго глумились и которого испокон века всячески безбожно угнетали.
18
И при всем том существует еще один исключительно важный аспект: порабощение людей, и без того сколь смутно же представлявших себе живую ткань повседневной реальности, тяжеловесными догмами всякой той чисто совсем ведь абстрактной благости.
Им явно хотелось жить не в том как он есть вполне настоящем мире самых так обыденных вещей, а в его до чего славном и чисто воображаемом отражении.
И, чего уж тут скрывать, они вполне всерьез попытались явно так подогнать весь существующий порядок вещей под те самые наскоро позаимствованные из книг философские постулаты.
И сколь немало им в этом помогли именно те, кто до чего безоглядно отвернулся от всех реальных условий жизни, объявив их никак недостойными всякого своего внимания.
Осознав всю серость, тяжесть и историческую
Помогли сайту Праздники |
