перескакивая через ступеньки, помчался наверх, в кабинет, потом - на кафедру. Как назло, Катьки Соколовой в этот день не было, разузнать, что произошло, было не у кого. Предчувствуя, что и в его жизни грядут изменения, бросился к Кобринским домой. На длинный звонок и последовавший за ним нетерпеливый стук открыла Маша. Собранная, строгая, какой он её увидел когда-то впервые. Войдя без приглашения, он взял девушку за руку: Почему ты не сказала? Где отец?" и потянул её дальше, в глубь квартиры, преодолевая сопротивление.
Навстречу из маленькой комнатки, служившей кабинетом и заставленной стеллажами с книгами под самый потолок, показался Кобринский. В домашнем халате, растрепанный и, кажется, выпивший.
"Ефим Самойлович... Я люблю Машу. И прошу Вас отдать её за меня." Слова были книжные, старомодные. Так ведь и предложение он делал первый раз в жизни.
Он оглянулся на неё, ища согласия и поддержки. "Мариам... " "Что?" - он снова обернулся к Кобринскому. "Мы с женой назвали её Мариам. Мы так долго ждали её... Мы знали, что она - наш единственный и последний шанс продолжиться в этом мире... Потому и имя выбрали... необычное. "
"Я люблю её..." - повторил он.
"Давайте присядем." - Кобринский опустился в кресло. "Мы уезжаем в Израиль, юноша." - как о давно решенном сказал он. - "Я потратил много времени. Да и денег, что скрывать. Теперь разрешение получено. Документы готовы. Я заканчиваю дела с имуществом, и мы едем. Надеюсь, скоро. Маша, скажи что-нибудь, почему ты молчишь?"
Она сидела на самом краешке дивана, зажав коленями сложенные вместе ладони. Странная была поза. Сведенные, опущенные плечи и выпрямленная напряженная спина. И при этом голова, поднятая вверх, взгляд, направленный куда-то поверх их годов, и прикушенная верхняя губа... Он, как и отец, ждал её ответа и невольно запоминал каждую мелочь. Хотя не было и не могло быть сейчас мелочей.
"Я тоже его люблю, папа. И... Я беременна."
Кобринский ссутулился, опершись руками в подлокотники и, подавшись телом к ней, стал вдруг похожим на старого нахохлившегося ворона.
А он, растерявшись от неожиданности известия, встал, потом запустил пятерню в волосы, поскреб пальцами макушку... наконец подошел к Маше, сел рядом, обнял за плечи.
"Твой ребенок будет евреем," - с ударением на "твой", прервав паузу, произнес Кобринский. " Это там. По матери. А здесь наш ребёнок будет русским по его отцу." - отозвалась Маша. "А какое это вообще имеет значение?" - с глуповатой - оттого, что до него стало доходить: он будет отцом! - улыбкой, спросил он. Они оба, и дочь, и отец, посмотрели на него. Она - с тенью печали, доставшейся от предков. Он - как на ученика, не выучившего урок... "Да ерунда это, у меня в классе девчонка училась. Отец - поляк, мать - узбечка. И красивая и умная, каких поискать. Предрассудки это, я думаю. В какой стране живем? И в Афгане мы все для них были "шурави", что таджики, что прибалты."
Маша взяла его за руку. Кобринский долгим взглядом посмотрел на обоих: "Молодые вы... " Встал и скрылся в кабинете, закрыв за собой дверь.
"Пойдём прямо сейчас подадим заявление. " - Дворец бракосочетаний находился в двух кварталах. Ему хотелось действовать немедленно, решение казалось бесспорным и не предполагающим иного развития быстро надвигающихся событий.
Маша подняла на него глаза. Он вдруг увидел в них боль и сомнение. Ей предстоял трудный выбор. И помочь сделать его не мог никто.
"Не торопись. Мне ещё нужно с отцом поговорить. Его нельзя сейчас оставлять одного. Я приеду к тебе. Ключ в замке не оставляй."
15.
Она не приехала. Утром он с усилием преодолел порыв немедленно поехать к ней. Вчерашний день был слишком насыщен круто меняющими жизнь событиями. Первая радость от известия о будущем - его! - ребенке за ночь заглушилась ворохом противоречивых мыслей. Он ловил себя на малодушном желании оставить всё как есть, дать событиям развиваться самим. Ведь Маша не сказала ему, именно ему, первому о беременности. И о предстоящем отъезде не сказала. Знала и молчала... Он отгонял от себя чувство, сильно похожее на детскую обиду. Обида собиралась превратиться в злость. Её неприезд он готов был объяснить тем, что выбор ею сделан. И не в его пользу. А значит, и как отец ребенка он ей не нужен... Поток сумбурных, разрозненных мыслей захлестывал. Он вспомнил все армейские байки про "женитьбу по залëту". Он всегда был уверен, что ему-то это не грозит, он привык отвечать за свои поступки, знал цену слову. И всё должно было быть по когда-то придуманному плану. Любовь, женитьба, семья... Конечно, дети. А в 22 оказалось, что ничего ещё и нет, а ребенок почти есть. Сказав Маше " Я тебя люблю ", он отрезал даже предположение о возможности других любовей...
Но она ничего не сказала... И не приехала... Невеселые мысли надо было чем-то заместить. Но день был свободный. Экзамен послезавтра. У Карловича он сегодня тоже не занят. Чувствуя непривычную разбитость и апатию, он скомкал утреннюю тренировку. Наконец решил поехать к матери и Николаю. Давно не был, да и картошку садить время подошло, мать звала помочь.
... На дежурный, для порядка, лай Черчилля вышел Николай. "Здорово, студент. Совсем забыл нас." Крепко пожал руку, чуть приобнял, царапнув небритой щекой. "Пошли в дом. Мать в магазин отправилась, там, вроде, колбасу завезли. Скоро быть должна." Черчилль, дождавшись, когда он потреплет его за ухо, занял дневной пост в будке, высунув наружу лобастую голову.
Присели на подновленной, свежевыкрашенной веранде. Черёмуха просунула увешанную соцветиями ветку в распахнутое окно и сильно, дурманяще пахла...
Николай, приметив необычную его молчаливость, полез в шкафчик, показал запечатанную кукурузным початком поллитровку. "Примешь?" Он отрицательно мотнул головой. "Ну и правильно. День впереди."
"Картошку не посадили еще?" - спросил он. "Начали потихоньку, вечерами. Ты приехал, вот сегодня и закончим. Что стряслось-то у тебя?"
Хлопнула калитка. Спустя минуту вошла мать. "Что случилось, сынок?" - спросила с порога.
Он собирался с мыслями. Не так всё должно было быть. Он собирался познакомить их с Машей, каким-то образом мать ни разу не встретилась с ней на квартире. А он, захваченный сначала быстро развивающимися отношениями, потом решив, что сначала надо с Кобринским объясниться, всё откладывал. А теперь вообще не знал, как следует поступать.
"Я жениться хотел..."
"О, это дело," - расцвел в улыбке Николай. "Почему - хотел?" - спросила мать.
Он неожиданно для самого себя рассказал все. С того вечера после студенческого бала до вчерашнего. На протяжении рассказа у матери несколько раз менялось выражение лица. От сдержанно-испытующего, потом - радостного... А в конце ставшего озабоченным. "А внучок-то как? Что же, безотцовщиной будет?" "А если внучка?" - грустно усмехнулся он. "Да какая разница, всё наша кровь, Григорьевская!" Николай помалкивал, как мужик, может быть, лучше понимая, в какой непростой ситуации он оказался. Не выдержал лишь, когда он, подводя черту, сказал: "Она выбор сделала."
"Ни хрена она не сделала!" - громко, тяжело ударил широкой ладонью по столу. "Ты сейчас выбор делаешь. Обязан сделать. Мужик ты или это... облако в штанах." Он не ждал атаки с этой стороны. Рассчитывал у матери найти понимание и поддержку, а Николай вмиг развернул на сто восемьдесят все его логические построения, с легкостью разрушив как будто обретенный строй мыслей. "Езжай сейчас к ней. Вместе решайте. Тут такая ситуация, всем хорошо быть не может. Но ребенок не виноват. Езжай. Прямо сейчас." "А картошка?" "Да хрен с ней. Без тебя управимся."
Он посмотрел на мать. Она, как всегда в трудные моменты, перебирала в пальцах концы косынки. "Поезжай, сынок. Николай прав. Вместе вам решать надо. И выбор делать один за троих." За двоих, хотел он поправить её. Но понял и осëкся.
Он позвонил. Ещё раз. Третий - длинно и требовательно. Постучал - сначала вежливо, костяшками пальцев, потом сильно, кулаком. На шум выглянула соседка напротив, но, увидев его с большим букетом огненно-алых роз, закрыла дверь. Квартира молчала. Но, прислушавшись, он различил в глухой тишине неуверенные шаги. Постучав ещё раз, он положил цветы на коврик у двери и пошел вниз. Николай, может быть, и прав. Но по деревенски прямолинеен. Всё у него просто... А ему-то что сейчас делать?
Возле подъезда на скамейке сидела молодая женщина, покачивая коляску. Под кустом сирени, набирающей цвет, кошка терла лапой рыжую морду, не обращая внимания на гуляющих по асфальту голубей. Необжигающее майское солнце играло на тополиной листве, прыгая зайчиками по тротуару.
Он поднял голову на окна её квартиры. Показалось? Или за шторой кто-то стоял? Подобрав камешек, он запустил его в то окно. Стекло звякнуло, а фигура за шторой, теперь он был точно уверен, в испуге отшатнулась.
Прыжками он взбежал на третий этаж. Цветов у двери не было. Он опять стал звонить и стучать: "Маша, открой!"
... Она была одета так, как он оставил её накануне - джинсы, тонкая водолазка с любимым её воротом под горло. Только рукава закатаны и на коленке тёмное пятно - от крови? Припухшие с синими кругами веки. Уголки рта страдальчески опущены вниз. И припухшие покусанные губы.
"Я тебя люблю." Он обнял её, напряжённую, ставшую вдруг угловатой и нескладной. "Отец развязал... Я сказала, что остаюсь, что хочу закончить институт. А он стал кричать, что живёт только для меня, что я у него одна и без меня он смысла жить не видит. Что здесь ему хода не дают, и мне не дадут. Что настоящая родина - там. Он выпил всё, что было. Ты знаешь, он нарочно собирал бар, что-то дарили, что-то привозили друзья. Гордился, что бар полный, а он даже не попробовал ничего. А вчера... Почти всю ночь..." На тумбочке в прихожей лежал букет. "Почему у тебя кровь на джинсах?" "Ему плохо было. Под утро уже. Когда в баре всё закончилось, он разозлился. Еле уложила. Успокоительное нельзя, я капельницу сделала. Руки дрожали, не сразу в вену попала. Вот и запачкалась. Жалко, хорошие были джинсы." - Маша улыбнулась сквозь навернувшиеся слезы. Он прижал её к себе, поцеловал в макушку, почувствовал, как её напряжение спадает. Она, сложив на груди руки, как-то сразу вся уместилась в его объятиях. "Достанем мы тебе джинсы... " "Я пошутила..." "Я понял."
За её спиной открылась дверь в кабинет, и, покачиваясь, вышел Кобринский. Маша, высвободившись из объятий, повернулась к нему. Ефим Самойлович, прищурившись, слепо пошарил на столе, на телевизоре, на серванте, нашел очки и водрузил их на нос. Руки его заметно дрожали. Только тогда поднял глаза на них, стоящих перед ним плечом к плечу.
Он, за несколько минут, что они с Машей стояли обнявшись, поняв, что все его сомнения гроша ломаного не стоят, был готов убеждать Кобринского, настаивать, даже упрашивать. Но тот, в халате и с голыми ногами, как будто уменьшившись в размерах, вдруг, не отрывая от него увеличенных толстыми линзами чёрных зрачков, произнёс: "Пейте, дети, молоко. Будете здоровы." И, улыбнувшись, назидательно
| Помогли сайту Реклама Праздники |
с уважением, Олег