стоило услышать маленькое «неважно». Сегодня он опять толком не смотрел на неё, а когда наконец взглянул мельком, это было похоже на: «Так тебе и надо, сучка». Или ей показалось?
Гаврош провела рукой по лбу. От чашек шёл лёгкий дымок.
— Кто-то из твоих друзей?
— Нет.
Нет, пап, друзья не ставят фингалов под глазом, даже не бьют по лицу. Они вгоняют нож между лопаток, когда ты меньше всего этого ожидаешь. Шрамы, которые оставляют друзья, подчас не разглядеть; они спрятаны глубоко внутри, под слоем пыли и деланного равнодушия. Хуже них только шрамы, оставленные любимыми. Любимыми, которым ты на хрен не нужен.
— Мы можем поговорить о чём-нибудь другом? — Гаврош снова слабо улыбнулась.
— Я сегодня ездил на кладбище.
Каждый раз, когда он говорил это, казалось, что кто-то сильно бьёт её в грудь — и дышать становилось невозможно. Она взяла ложку и положила себе на тарелку немного вишнёвого джема. Сестра его ненавидела. Джем был холодным, вкус ощущался слабо — Гаврош щедро измазала в нём горячие оладьи, как будто эти порывистые движения могли отвлечь её, помочь заглушить голос и звенящее в ушах «кладбище».
— Оставил цветы, прибрал немного. Не хочешь поехать со мной в следующий раз?
Гаврош никогда не была на кладбище. Мёртвых помнят живыми или не помнят вовсе. Она помнила. Сестра была вся соткана из противоречий: белые косички, бантики, блёстки на глазах, розовые ногти — и ранняя смерть. Потому что нельзя влюбляться в тех, кто утянет тебя на дно за собой, кто весь создан из мрака и боли. Пусть даже он сам в этой боли не виноват. У Матвея был рак, а сестра просто очень его любила — и начиталась всякой романтической дури. Если не жить долго и счастливо, можно хотя бы умереть в один день. Чтобы девочка с белыми косами стала страшным призраком с распахнутыми глазами. Белое короткое платье-почти-невесты в грязи, розовые обглоданные ногти, перекошенный рот...
Алька — сестра — всегда была особенной. Ангельская внешность и нежный голосок, исторгающий гадости. По крайней мере, в адрес Гаврош они сыпались щедро. Гадости — и предсказание, которое мучило её до сих пор. Альке тогда было тринадцать, она ещё не малевала бешено лицо и не носила мини-юбки. Маленькая Гаврош пришла к ней поиграть. Алька сидела с ногами на кровати; белые волосы будто светились, голубые глаза смотрели холодно.
— Я видела, как девочки из восьмого «Б» гадали вчера, — робко сказала Гаврош. — Можешь мне погадать?
— Только я ещё всякой ерундой не занималась, — фыркнула Алька. — Вали отсюда, мелкая.
Гаврош ощутила острое желание расплакаться. Пойти пожаловаться матери. Закрыться в своей комнате и никогда не выходить оттуда всем назло. Она умрёт там от голода, а виновата в этом будет одна Алька. Интересно, что она почувствует...
— Ладно. Руку давай. Давай, раз сама попросила. Или уже испугалась?
Гаврош замотала головой, села на кровать и протянула сестре руку.
— Я и гадать-то не умею, — нехотя призналась Алька, проводя пальцем линию на ладони сестры.
Потом случилось странное. Она посмотрела на Гаврош расплывчатым взглядом и выдала: «Ты полюбишь ненормального».
Гаврош недоверчиво нахмурилась.
— Ты что мне говоришь?
— С ним что-то будет не так. Что — не знаю, — Алькин взгляд стал более осмысленным, и она тряхнула волосами. — Довольна? А теперь и правда вали. Я книжку читаю.
Гаврош потом пожаловалась маме, и та стала кричать на Альку, что нельзя пугать сестру всякой ерундой.
Теперь, насаживая на вилку ещё один оладушек, Гаврош подумала: очевидно, про кого Алька говорила. Знала ли она или просто ляпнула очередную гадость? Решила поиздеваться — или правда увидела неизбежное? Впрочем, было ещё кое-что.
Мама умерла, когда самой Гаврош исполнилось тринадцать. Поехала на курорт с подругой, заплыла слишком далеко. Гаврош не знала, как выглядят утопленники, но представила, как вода накрывает маму с головой, заливается в рот, как мама бьёт руками, а потом просто перестаёт дышать. Вода, лазурная, ласковая, искрящаяся на солнце, обернулась смертью — и могла стать могилой, но маму вытащили. Это была уже не мама — кукла, из которой выкачали жизнь. Гаврош представила слипшиеся кудрявые волосы, безвольно раскинувшиеся руки, побелевшую родинку на правой щеке.
«Вода забрала маму, маму забрала вода», — повторяла она, как сумасшедшая, когда узнала. Вода зацепила маму клещами и потянула вниз. Туда, откуда не возвращаются. Гаврош пошла в ванную, включила кран, поставила затычку — и смотрела, как ванна наполняется водой. Мутноватой, белёсой, пресной — совсем другой. Но Гаврош смотрела на неё и повторяла: «Верни мою маму, верни, верни», — и опускала в воду пальцы, и чертила на ней странные узоры. Но вода не выполнила её просьбы, а только перелилась за край. Так Гаврош нашёл отец, а потом они вместе вытирали пол серыми тряпками. Он не кричал и не ругался; он сам как будто застрял в некой точке невозврата. Будто вода забрала с собой часть его самого. Сейчас Гаврош вспомнила, что за год до этого они ужинали все вместе — и вдруг Алька спросила:
— А мама хорошо плавает?
Гаврош тогда поперхнулась салатом, сама не зная, отчего.
— Конечно, дорогая, — мягко ответил отец. — А почему ты спрашиваешь?
Но Алька только пожала плечами...
— Ты даже ни разу не была у матери, — тихо сказал отец и поднял взгляд на Гаврош.
— Я не хочу. Я не могу, пап. Ты должен это понять. Прости, — она виновато накрыла его руку своей. Но она не была виновата.
Приехать на кладбище и увидеть значило окончательно признать. А она даже ни разу не произнесла «мама умерла» вслух. Иметь в восемнадцать двух мертвецов и пепелище в душе вместо настоящего дома — этого хватит, чтобы сломаться с хрустом в спине. Хватит, чтобы не выдержать. За плечами у каждого стоят мёртвые близкие, неслучившееся дорогое, про**анные возможности, неправильные выборы. И этот чёртов Титаник тянет на дно своих немощных пассажиров. Ты можешь спастись в шлюпке. На худой конец, стучать зубами на узенькой двери — среди тех, кому спастись не удалось. Гаврош одной рукой схватилась за Титаник, другой пыталась нащупать дверь. И она совсем не была уверена, что сможет это сделать.
В комнате сестры всё было по-прежнему. Зачем ехать смотреть на гранитный камень с её именем, если дома существует целый мемориал? Косметика на столе. Фотография с семьёй. Отдельно — фотография самой Альки с чёрной ленточкой. Её так и не сняли. Белый плюшевый мишка у зеркала, подаренный Матвеем. Гаврош открыла шкаф. Платья всех возможных цветов с рюшами, с принтами, с узорами — их тоже никто не решился тронуть.
«Это память», — сказал отец.
Это кладбище воспоминаний. Первый синяк, полученный от сестры в пять. Первая гадость, сказанная ещё раньше. Первое наказание. Первый голод — мать оставила её с Алькой, та, ехидно посмеиваясь, лишила её обеда, а вечером Гаврош была так голодна, что съела половину буханки, лежащей в буфете. Было ли хоть одно приятное воспоминание, хотя бы что-то? Хотя бы единственный раз, когда сестра посмотрела на неё без раздражения, без презрения, без привычного холода? И почему она вообще так к ней относилась?
— Я была единственной. Я всегда хотела быть единственной. Но она появилась, потому что я никогда вас не интересовала, — сказала Алька матери однажды.
Мама залепила ей пощёчину и целый день с ней не разговаривала. Это было странно, но Гаврош сейчас почти понимала Альку. Самое ужасное — когда ты хочешь чего-то, но не можешь это получить. Потому что жизни в лице некоторых людей на тебя просто плевать. Самое ужасное — когда происходит что-то, чего ты не ждал. Но кто тебя спрашивает?
Приятное воспоминание всё-таки было. Когда сестра громко слушала музыку, Гаврош пришла к ней попросить, чтобы она сделала потише (хотя Алька бы сделала только громче ей назло), а в итоге осталась. И они слушали музыку вместе. Это случилось за пару месяцев до Алькиной смерти. Если бы она не умерла, может быть... Если бы. Ещё одно в копилку из мертвецов и неправильных выборов.
«Ты полюбишь ненормального». Ненормального ли? А сама Гаврош смогла бы сделать то же самое? Сделала бы? Если бы он решил умереть? Чтобы лежать вместе за гаражами, рука к руке. Чтобы никто не посмел вмешаться. Хотя о чём это она... Он не собирается умирать. А если бы собирался, она была бы последней, кому он бы об этом сообщил.
Гаврош провела пальцем по углу Алькиной тумбочки. Стоило сходить за Черту. Стоило ненадолго вынырнуть из ада на поверхность — пусть ненадёжную, скользкую и почти ненастоящую. Где не было ни матери, ни сестры, потому что мёртвым не место рядом с живыми даже там. Твоя душа может мертветь с каждым днём, но ты всё ещё будешь числиться в живых. Она так и не смогла их найти, сколько ни просила Черту, сколько ни умоляла — та отвечала гулкой тишиной. А однажды просто выдворила Гаврош обратно. Чтобы перейти за последнюю Грань, нужно было умереть самой, а она не могла. Не могла, потому что было что-то, удерживающее её здесь — не только отец, который от её ухода сломался бы окончательно. Была надежда, бешеная, разрывающая изнутри, почти безысходная, никчёмная, истеричная, слепая. Но она была. Надежда, что она нащупает ту самую дверь и спрыгнет с Титаника навсегда. Вцепится в его плечи, как в последнее, что у неё осталось. Один сломанный вряд ли может исцелиться, но двое... Чтобы старые слабенькие швы исчезли, а на их месте возникли новые, крепкие и прочные, способные заставить раны затянуться.
За Чертой было тепло и спокойно. Пусть остальные думают, что она плохо знает это место. У каждого есть своя тайна.
Он лежал на траве, раскинув руки. Гаврош подошла и легла рядом.
«И пусть он только мираж, — подумала она, — это уже бесконечно много».
Недостаточно, чтобы спастись, но достаточно, чтобы временно удержаться на плаву.
А потом они побежали.
~ Норочка ~
Элеонора Леонидовна лихорадочно переставляла сервиз в буфете. Олег опять заперся в комнате, едва услышал, что она пришла. Нет, он имел на это полное право — личные границы, личное пространство. Сейчас все только об этом и твердят. Из комнаты пошёл лёгкий флёр лака для ногтей. Элеонора Леонидовна вздохнула. У неё появилось острое желание запульнуть тарелку с цветочками в стену, но она только поставила её на полку поверх тарелки побольше.
Мир схлопнулся. Перевернулся с ног на голову и покатился вниз с горы, как резиновый мячик. Так казалось Элеоноре Леонидовне. Мир перевернулся — и словно засасывал за собой всех в чёрную дыру, утягивал на дно. Можно было позволить ему одержать верх и послушно утонуть, а можно было выплыть на поверхность — и научиться принятию. Просто жить, не обращая внимания. Попытаться понять. Борьба не имела смысла.
Но Элеонора Леонидовна боролась. Когда Олегу было пятнадцать, она впервые заметила, что он накрасил ногти — густой чёрный жёг глаза, как дым. Он сидел за столом, подперев щёку рукой, будто демонстрируя, будто говоря: «Вот, посмотри. Я творю, что хочу. Что ты мне теперь сделаешь?»
Она действительно могла ничего не делать, но её царапало изнутри ощущение дикой неправильности, словно Олег преступил закон — украл хлеб или взломал чужой аккаунт в соцсетях. Можно было сказать мужу, но она решила, что справится сама. Скандалы с привлечением лишних
| Помогли сайту Реклама Праздники |