| Тип: Произведение | | Раздел: Фанфик | | Тематика: Фильмы и сериалы | | Темы: любовьотношенияромантикаиронияпамятьисторияшколамирженщинаприключениялюдивыборстрастьВоспоминаниявойнадружбаРоссиялитературасемьярелигия | | Автор: sergeizvonaryov | | Оценка: 4 | | Баллы: 1 | | Читатели: 33 | | Дата: 11:40 01.09.2025 |
| |
Омен: Девчушка-чертенюшкачто же, одним махом двоих побивахом. Хотя в глубине души что-то ёкнуло — что, если их настороженность — не от простой застенчивости, а от дела куда серьёзнее его фельетона? Что, если он втягивает их не в застолье, а в нечто более опасное?
Расолько поднялся и вышел из трактира. Весенний ветер, несший запахи Невы и сырости, немного остудил его пыл, но не умерил пыл его хитроумного ума. Шагая к редакции «Санкт-Петербургских ведомостей», он нёс папку с набросками, но его мысли были уже далеко от черновиков. В голове, словно шестерёнки сложного механизма, вертелся новый, куда более заманчивый план.
«Пир у Йорков!» — эта мысль заиграла всеми красками. Он намерен был использовать это событие не просто как журналист, а с умыслом, достойным самого Макиавелли, но в русском, трактирном исполнении.
Собрать побольше сплетен, разузнать об «американских нравах», которые, несомненно, были сплошным мотовством и кутежами. А заодно и приглядеться к Бякину и его кругу. Расолько хищно прищурился. Что-то в их взглядах подсказывало, что перед ним не просто раздражённые студенты, ворчащие на самодержавие. Нет, там было что-то глубже, что-то, что могло стать настоящим «фугасом» под благополучной петербургской жизнью. И он, Андрей Расолько, хотел стать тем, кто этот фугас подложит.
Расолько, циничный и прагматичный до мозга костей, видел в Йорке лишь удобную мишень. «Пир на Кирочной!» — готовая насмешка над буржуазными замашками. Пока русская кровь льётся на войне, они закатывают пиры, словно им наплевать на честь державы. Он уже предвкушал, как «подложит свинью» этим чужакам, высмеяв их показную щедрость и отчуждённость от настоящих, русских проблем. «Американский пир во время русской чумы» — вот заголовок, который мог бы прогреметь на весь Петербург!
А заодно… заодно и студенты. Бякин, Стариков, Терехов — идеальные инструменты для двойного удара. В словах Старикова о полётах к звёздам и науке для народа Расолько увидел не просто мечты, а "крамолу", которая в военное время могла быть расценена как призыв к бунту. Их участие в пиру, да ещё и после такой «свободной» беседы, могло стать поводом для серьёзного разбирательства. Так, одним махом, Расолько получал не только острый материал, но и, возможно, устранял потенциальных конкурентов на поприще «народных заступников». Ведь в России 1904 года любой намёк на инакомыслие мог быть истолкован как бунт. И Расолько, как искусный игрок, готовый поставить на кон чужие судьбы, был готов этим воспользоваться.
Он ускорил шаг, его губы растянулись в тонкой, почти хищной улыбке. Завтрашний день обещал быть богатым на события. А для фельетониста, как известно, чем больше скандалов, тем лучше. Он уже чувствовал запах типографской краски и будущих гонораров.
Наступает Важнейший День нашей юной Героини
Тем временем день клонился к вечеру, и петербургские крыши уже тонули в сизой дымке, словно город готовился погрузиться в глубокий сон. Над Фонтанкой один за другим вспыхивают керосиновые фонари, отсвечивая в чернеющей воде реки дрожащими, золотистыми бликами. Холодный майский воздух, пропитанный запахами сырости и весенней листвы, становился гуще, предвещая скорую ночь.
На Кирочной улице, в просторном доме Йорков, полным ходом идут приготовления к завтрашнему дню. Кухня, просторная и тёплая, наполненная ароматами ванили, дрожжей и чего-то мясного, казалась центром вселенной. Пелагея, кухарка, дородная женщина с красными, натруженными руками, бормотала что-то сердитое, вымешивая тесто для пирогов. Она ворчала, и ворчание это было постоянным фоном, как скрип несмазанной телеги.
— Экая блажь, экая невидаль! — цедила она сквозь зубы, шлёпая по тесту. — Пир горой, да что там пир — побоище! Заказал, мол, угощений столько, будто самому губернатору на стол! «Американская блажь», как она выражалась, эта затея с праздником. Девять лет барышне, а шуму, словно на царскую коронацию!
Глаза её, полные праведного негодования, иногда косились в сторону двери, за которой по дому шагала Лиза Розелли, новая гувернантка. Пелагея эту «новую метлу» терпеть не могла. «Ходит, как жердь проглотила, — думала она, — и всё норовит нос свой сунуть, куда не просят. А раньше-то, при Джозефине, всё было по-домашнему, по-людски!»
Лиза Розелли, словно чувствуя немой укор, ходила по комнатам с ледяной, почти военной строгостью. Её шаги были лёгкими, почти бесшумными, но присутствие ощущалось во всём доме. Она приглядывала за всеми, будто командовала гарнизоном, и каждый её взгляд, казалось, нёс в себе невысказанный приказ.
Джин Йорк сидел в своём кабинете, перебирая бумаги, но мысли его были далеки от юриспруденции. Он ждал Карен, которая, как он знал, была где-то в доме. Ему хотелось поговорить с ней, хотя бы просто быть рядом.
Наконец, она вошла. Карен, тонкая и бледная, словно фарфоровая кукла, потерявшая свой блеск. Её глаза были пусты, взгляд устремлён в никуда. После смерти Джозефины она словно ушла в себя, заперлась в собственном горе.
— Карен, — тихо сказал Джин, поднимаясь навстречу. — Ты как? Я хотел...
Карен лишь покачала головой, не поднимая глаз.
— Я... Я не знаю, Джин. Всё так... Всё так пусто.
— Я понимаю, дорогая, — Джин подошёл ближе, но не решился прикоснуться. Его любовь к ней была глубока, но после потери Джозефины он чувствовал себя беспомощным, словно невидимая стена выросла между ними. — Но Лиза... Она очень помогает с Дилей. Ты ведь видишь, какая она строгая, но справедливая. Диля... Она стала чуть более собранной.
Карен равнодушно кивнула.
— Пусть. Пусть занимается. Мне... Мне всё равно.
Её безразличие ранило Джина, но он понимал, что горе Карен было слишком глубоко. Лиза Розелли была для него находкой — строгая, пунктуальная, восхищённая его деловой хваткой и умением строить жизнь на американский, на свой, особый манер. Он видел в ней опору, человека, способного навести порядок там, где он сам был бессилен.
В углу кухни, на низенькой табуретке, свернувшись калачиком, сидела Делия. Она что-то сосредоточенно вырисовывала на обрывке бумаги, забыв обо всём на свете. Рядом, на корточках, притаился Саша, её неотлучный товарищ. Он, не проронив ни слова, незаметно подкладывал ей мелки, молчаливым жестом говоря: «На, Диля, рисуй дальше. Не отвлекайся». Их дружба была убежищем от мира взрослых, их тайным уголком, где не действовали правила и условности.
— Чего ты там чертишь, Диля? — тихо спросил Саша, склонившись над её рисунком. — Опять своих пегасов или драконов?
Делия, не отрываясь от бумаги, тихо фыркнула.
— Не пегасов. И не драконов. Я рисую... Я рисую свободу. И как её спрятать от одной зануды.
Саша понимающе хмыкнул. Он знал, о ком идёт речь.
Лиза Розелли, появившаяся на пороге кухни, увидела эту идиллическую картину. Её брови чуть сошлись, и на лице появилась лёгкая складка неодобрения.
— Барышня, — голос Лизы был ровным, без единой нотки тепла, но властным, — завтра будет полно гостей. Множество важных персон, а также... А также простых людей, которых пригласил ваш отец.
Делия вздрогнула, будто её выдернули из сна, и подняла голову. Взгляд её, до этого устремлённый в мир фантазий, стал колючим. Саша, почуяв напряжение, напрягся рядом с ней.
— Вы должны держаться достойно, — продолжала гувернантка, не повышая голоса, но каждое слово, казалось, отчеканивалось в воздухе. — Как подобает леди. Никаких детских шалостей, никаких рисунков при гостях. И вы, Александр, — она бросила взгляд на Сашу, — должны находиться при барышне и следить за её поведением. Вы поняли?
Саша сжал зубы. Он терпеть не мог, когда эта «гувернантка» указывала ему, что делать. Делия в ответ лишь тихо фыркнула, почти неслышно, словно обиженный котёнок. В её взгляде, брошенном на Сашу, промелькнула озорная искорка, и он, поймав её взгляд, без слов понял — вовсе не пироги она ждёт завтра. И не подарки, и не поздравления. Нет. Она ждёт тот самый миг, когда, может быть, получится ускользнуть от Лизиной опеки. Ускользнуть, чтобы вновь стать самой собой, а не «барышней Делией», воспитанной по строгим правилам. Завтрашний день, по её мнению, был не праздником, а лишь очередной строгой церемонией, от которой так хотелось сбежать.
Пелагея, услышав голос гувернантки, ещё громче заворчала, замешивая тесто. «Вот ведь змея подколодная, — думала она про Лизу. — И что в ней только барин наш нашёл? Джозефина была хоть и чужая, а своя, родная. А эта... Тьфу!»
...666...
Вечерний Петербург, затянутый серой вуалью, хранил в себе особенную тишину — такую, что каждый скрип половиц, каждый хлопок ставней, каждый шаг на лестнице звучал особенно отчётливо, будто в пустом театре после финального акта. В доме на Большой Морской тишина эта была нарушена лязгом чемоданных замков, шуршанием шёлковых платьев и сдавленным дыханием женщины, старательно не позволяющей себе расплакаться.
Лили Крейтон, сутулая, нечесаная, в тонкой белой сорочке, которую забыла сменить с утра, торопливо сворачивала голубое платье с кружевной отделкой, словно боялась, что кто-то сейчас войдёт и прикажет ей остановиться. Вокруг валялись перчатки, ленты, чулки, коробка от пудры, распахнутая настежь, так что на ковёр высыпались мелкие белёсые крошки. Она подбирала вещи вслепую, почти судорожно — не потому, что не знала, куда едет, а потому что не знала, что оставляет.
Комната, до недавнего времени — сцена салонных бесед, вечерних чаепитий, деликатных американских уклонов и русских разговоров про зиму, теперь казалась ей чужой, выдохшейся. Моррис больше не сидел в кресле с сигарой. В камине — пепел и паутина. Шторы, тяжёлые, бордовые, не впитывали больше дневной свет — он, казалось, отскакивал от них, не проникая. И даже лепнина, когда-то казавшаяся игрой света и вкуса, теперь тонула в мраке, как покрытая пылью драгоценность на заброшенной витрине.
Схлипнув, Лили присела на край кушетки и замерла, держа в руке пару белых перчаток. Её плечи вздрагивали. Она не плакала — слёзы сдерживались годами воспитания, церковной сдержанности и американского упрямства. Но в теле её дрожь шла волнами. Не от холода. От ужаса. От того, как чужим стал этот город, в который Моррис так страстно её затащил, уверяя, что Петербург — «врата Европы», что здесь она научится жить иначе, шире, благороднее.
В углу, среди шёлка и золочёных ножек мебели, развалился Джером. Он сидел в изломанной позе — одна нога на подлокотнике, другая зацепилась за край стула, — и пел каким-то тонким, нарочито небрежным голоском:
— Бай-баюшки-бай, укачайся, не зевай...
В его руках, пеленатая в оранжевый кусок подкладки от шали, покоилась жутковатая кукла — голова огромная, глаза стеклянные, губы красные, с той неестественной алостью, что бывает у облитых лаком фруктов. Она щёлкала веками, когда Джером наклонял её то вправо, то влево, и каждый раз этот звук — клац-клац — отдавался по комнате, как ложка, упавшая в пустой таз.
— Джером, — устало произнесла Лили, даже не глядя в его сторону. — Пожалуйста. Не шуми. У твоей мамы и так... И так сердце болит.
Мальчик не ответил. Он только покачал куклу, поднеся её лицо к своему. На его губах появилась слащавая усмешка.
— Её зовут Молли, — сообщил он внезапно. — Молли любит только
|