самый раз, если б носы вы не воротили. А то слышим – косо пострижены, плохо одеты. Встречают по одёжке, зато провожают по делам. И заработки у нас побойчее чужаков, в танцах и футболе первые.
– Вот сейчас и поглядим! Побьёте их – козыри у вас на руках. Ну, а уж если вам накостыляют – не обижайтесь. От насмешек прятаться будете по местам нехоженым; самую близкую свадьбу отложите на год вон к тем столбам, куда спортсмены в трусах выбежали.
– Внимание! Внимание! Наш микрофон установлен на стадионе. Встречаются сегодня в принципиальном поединке футбольная команда местных механизаторов с командой специалистов алюминиевого завода, живущих в посёлке Лозинка.
Капитаны поприветствовали зрителей, пожали руки; арбитр сегодняшнего матча попросил футболистов занять места в центральном круге.
И началось. Пуганый мяч бился в ногах, бегал от одних ворот к другим, но и оттуда его гнали пыром, били по носу. Ну хоть плачь – некуда податься бедному мячу, не великому чемпиону, а середнячку с латками на боках от ушибов и ран. Немало крови попортил рьяный заводила вра¬тарям десятков команд – некоторые из них плакали даже над осколками кубковых надежд. Куда ж это годится? – девчонка ставит условием свадьбы победу в розыгрыше, и невозможно проиграть – на табло жизнь решается.
– Всё путём, – говорит футбольный мяч, взяв в руки микрофон, – мы к победе идём с юрким бесом тёмным лесом, через дебри продираемся.
– Балабол!! – кричат ему мужики в синих трусах, и гонят на всех парах сквозь мелованные линии середины поля, падают в штыковой – до штрафной догрызаются только двое, и в потном квадрате тяжёлой одышки им ломают ноги.
Пенальти. По-девчоночьи, значит – одиннадцатиметровый штрафной удар. И бросьте, девки, лузгать семечки – загадывайте на свадьбу, звезда падает.
– Ура!!! – завыл стадион, вытягивая из ворот капроновый бредень с упрямым мячом. – Мы победили! – И на радостях целовали и своих, и чужих.
Еремей прыгал по асфальту с Умкой на плечах, Олёнка их догоняла, роняя белые туфли, и мужику очень захотелось порадовать любимых необычным подарком, но всё уже было роздано другими. Звёздное золотишко, букеты в оправе из радужных самоцветов и хрустальную заледь подземных рек выкопали уже любовные старатели.
Малыш соскочил с его шеи, привёл маму в охапке: – Ты почему опаздываешь?
– У меня ноги короткие, я не поспеваю за вами, – засмеялась Олёна. – Посмотри, какие ходули у Ерёмушкина.
– Ого-оо, как у слона. – Умка оглядел отца от самого земного ядра до поднебесья, и отмахнул ладонью его ноги на своей русой макушке. – Вот Ерёмушкин какой.
А мужик улыбался им глупо, и вдруг в голове запрыгали кубырястые клоуны в красных сапогах. – Пошли в цирк. На вечерний концерт успеем с конфетами и шарами.
Умка выпучил глаза, завозился по сторонам, ещё не понимая всей смелости похода в неизведанный город веселья, а потом заорал на всю дремотную улицу: – Ура-ааа!!
– Тише ты, – взяла Олёнка малыша за руку, – дети маленькие спят.
Подумал Ерёма – уж не рассердилась ли, а она такими светящими глазёнками посмотрела на него, что он её на руки подхватил вместе с сыном. И желая тайну от всех сохранить, пламя сердца сберечь, понёс их в цирк чужими огородами, по коленца скрываясь в душистых подсолнухах. Умка руками машет, радуется – а в конце пути притих, как увидел купол шапито, и свернулся в Ерёминых ладонях: – Я клоуна боюсь. – Смотрел акробатов и жонглёров, а ждал страха своего. Выскакивает рыжий на арену, кувыркнулся – и Умка заревел в три ручья. А потом согрелся за пазухой и хохотал громче всех.
Шли они домой, перескакивая летние лужи, и Олёнка ругала мужиков своих, забрызганных грязью с громов и молний. Еремей шепнул малышу, что в фонтане плавают золотые рыбки; любимая засердилась, когда они вдвоём полезли их спасать. Чуть не опрокинулись в мокрые перевёрнутые облака, могли проболеть целую неделю.
– Вы куда полезли, ну-ка выметайтесь из холодной воды. Хотите воспаление лёгких схватить? тогда я вас больных любить не стану, а только жалеть и ухаживать.
– Мама, а почему рыбки здоровы, когда живут в речке зимой? – Умка, выползая из фонтана, лёг животом на плитку парапета и задумался. Олёнка на Еремея поглядела, улыбнулась. – Вот теперь сам объясняй, а то тут останется.
– Ерёмушкин, расскажи-иии, – запел малыш, выгнувшись вопросительным знаком.
– Слушай. – Еремей сдвинул свою кепку на нос и рассказал целую историю со счастливым концом. – Раньше у рыб был возраст маленький – проживут лето и замерзают во льдах. А после научной революции, когда в океанах заплавали разные подводные лодки и ледоколы – рыбы с севера, где морозы самые страшные, придумали себе скафандры. Ну, вот как у космонавтов: из железных опилок, которые на дне валяются. Теперь рыбы в панцырях плавают – им и тепло, и лёд чешуёй разрубают.
– А как они панцы снимут, когда спать ложатся? – Умка всё-таки свалился на асфальт и снизу заглядывал на небо.
– Рыбы спят в своих железках. Панцыри уже к коже приросли. Вот видел, как мама карасей чистит – чешуя сразу в стороны отлетает. Это частички рыбьих костюмов. – Еремей старался выложить всё, что помнил, иначе малыш обязательно придумает новый вопрос, и придётся до луны оставаться. Мужик отряхнул пацана от грязных залепей, а Олёна, отвернувшись к голубым елям, смеялась втихомолку, исподтишка поглядывая на весёлого Ерёму с мальцом на плечах, и под эту радость тихо сказала: – У девчат скоро свадьбы пойдут. Может, и нам?
Еремей довязал Умкин шнурок; сжав губы, встал: – Я тебе уже ответил – жить будем вместе.
– Свободной любовью? – я не хочу. И бабка Марья такой семьи не примет. Надо перед богом соединиться.
– Мой бог – добро. Вот добром я вам с сыном и поклянусь.
Пришли домой, поболтали ни о чём. Олёна сготовила ужин и ушла к соседке телевизор смотреть. А Ерёма и есть отказался – дождал её из гостей, чтоб попрощаться, и ушёл хмуро, обрываясь со ступеней.
... Сбежал от неё, от сына – а зачем? Стою, думаю о гордости своей, но слов обидных сказано не было. Сам себе выдумал, потом поверил, чтоб сердцем подольше поболеть. Чудные мы, люди – страданий лихих мало, так в охотку своими же руками создаём беду, потому что пожалеть себя хочется, гордыню потешить.
Мне мало шила в душе – воткну в сердце ножик, и буду ходить по земле рядом с любимой, поворачивая лезвяк. Она не бежала за мной – опутала синевой тоскливых глаз, и слизывала кровь свою из прокушенной губы; а малышу ласково так говорит: – тише, не кричи, – будто он понимает, что нам друг от друга некуда деться, а если всё же врозь – то обоим гроб на колёсиках...
Через три дня я подошёл к ней, руку протянул – отвернулась, прошла мимо. Наверное, кто-то из завсегдатаев элеватора ещё и слухов обо мне насплетничал. Знать бы о чём, оправдался. Сижу так на камне, голову пригнул, резак разбираю – горелка не ладится. Нечистью железной сопло забито, чищу наудачу – о другой думаю.
Вдруг сама пришла: из-за спины виденье выплыло в футболке и шортах, ступни босые косолапя. А я ж не в курсе их бабьих подлостей друг дружке – одна ляпнула брехню, другая дале понесла, а моя стоит рядом и дуется. И я молчал.
– Это правда? – наконец спросила, платок теребя на шее. Хриплый голос в волнении – важно ей ответ услышать. Но не понял я.
– О чём ты спрашиваешь?
А любимая мне не ох, не ах; не тайными намёками, а боль свою в глаза.
– Девчонки сказали, что тебе времени на меня жалко, и ты теперь на стороне ухаживаешь.
Сердце моё захолонуло. Вот сучки, какую гадость исподтиха выдумали. Неужели всё: не поверит, не простит? Вроде бы и правда в слухах есть, но ведь целым шмотом в подворотне изнасилована. Не нашёл с горя ответа сразу, потому что в одночасье стена веры рухнула, охраняющая нас.
– Что ты молчишь? значит, правда... – спросила сначала, а потом слово последнее тяжко выдохнула, уже не надеясь ни на бабий обман, ни на мои клятвы.
– ... Нужна ты мне... такая как есть с голодом, с болью в желудочке, с малышом крапивным... потому что без них ты не моя, родненькая, а случайная... не бегал я ни за кем, шутил только с бабами вашими, коленки голые прихлёбывал...
– Тебе моих мало? – и чую, не оглядываясь в небо, вбок, и под землю, что отлегла у неё бродяжка в душе – спихнул я блуду сонную с милого сердца.
– Мало. Любовь не подаяние, и я не хочу вымаливать побирушные ночи.
На мои плечи руки её легли – материнством нашим будущим замолилась:
– Почему ты мне не сказал?
И за моё молчание ответила себе: –... боялся, что я не пойму.
– Да. Боюсь. Подумаешь, будто на раз нужна. А я тебя... – оборвался я co строительной лебёдки и полетел вниз один – без пояса, без парашюта. Выполз с земли на четырёх костях и спросил её: – Можно я сегодня к малышу приду?
– К малышу?.. Приходи.
Вот так и живём вторую неделю. Не чужие друг другу, да и не любовники. В игрушки с сыном поиграю, сказку на ночь расскажу, и домой. Я просить давно разучился, а Олёнке стыдно первой доброе слово сказать.
Но как ей объяснить, девчонке родной? – что хочу я быть кавкающим самцом или пещерным жителем, чтоб брать её долго и рвано, без драмы в душе и без мутных оправданий, которые ещё не раз придётся повторять. Но не могу я пользовать Олёну как чужую жопастую жёнку, потому что от каждой её полудетской жалобности мне хочется выть, разрывая в клочья врагов нашего счастья.
Любовь очарована доверием и нежностью, а похоть распаляется от блуда. Не уснуть с ними на одной простыне – с любовью к стенке отвернусь, а от края уже страсть в печёнки тычет, развалясь блаженно разнузданным видением. Из её сочащего чрева тянутся ко мне умоляющие ру¬ки, и на весь посёлок кричит благодарный шёпот порногрудой истомы.
Когда с похотью наиграюсь вволю, умру и воскресну, бросаясь из комы в жизнь; когда заново сотворю свою возлюбленную, беременную безволием и доступностью во всех прежних запретах – мне тяжко станет жить, распяв на голгофе безверия чистую любовь: я три дня проплачу у её ног, омывая стигматы подлыми слезами, и сдохну...
Зерновая шелухень налипла в пазухе и на спине, как злые клопы до крови сосала она терпение. У-уу! в водицу б холодную с головой, понырять до устали в костях, а потом на берег к ухе и самогону.
Зиновий не гонит от себя эти мысли, ему так легче работается. Будет вечер под краем работы и солнца, будут караси в котелке криветь, выворачивая позвоночник в желании услужить.
– Что-то Янка сверху орёт. – Муслим раньше услышал позывы высотного вестового. Обратился к Зиновию как к более опытному товарищу.
– Пусть прокашляется. У него ещё голоса нет... Знаешь, Муслим, как бригадиры команды дают? – на весь элеватор слышно. – Зиновий уже застропил первую починную трубу пристенного элеваторного самотёка, и выдал в небо оглушающий крик: – По-ды-ма-ааай!!
Кольца ослабленного троса поднимались медленно, как змея на кролика, и ужаснулись белые зерновые голуби, когда она подползла к ним. Первая труба висела; покойник уже не дрыгал ножками, и мужики стали быстро наживлять к ней следующую трубу, стягивая болтами по фланцам. Где дырки не совпали – сваркой прожгли.
К обеду вся высотная ветка наружного самотёка уже висела на тросу над бункером, карауля пресную гниль отхожего зерна. Но трубную змею ещё надо было завести в старые
Помогли сайту Реклама Праздники |