Джугашвили и впрямь мог бы еще приходиться великим крестным отцом.
Да и саму жизнь его, как думается автору, он явно так вполне же подсократил лет на триста, не меньше.
Не биологическую, конечно, а общественную.
Поскольку подобным чудовищем было бы крайне уж удобно пугать людей, а также вот, что есть силы подгонять нерадивых палачей, еще Бог знает сколько веков.
Сталин был параноиком, а Гитлер — невротиком.
И оба они — величайшие преступники всей истории XX века.
И все-таки Иосиф Джугашвили являл собой, куда только более коварный образ ирода всего рода людского, чем тот же Гитлер.
И прежде всего, потому, что его счет перед человечеством за напрасно загубленные жизни был до чего невероятно чудовищен, но при этом куда менее нагляден.
Гитлеровское зло шло с факелами, штандартами, маршами, лагерями и открытым звериным рыком.
Сталинское зло часто приходило с протоколом, печатью, партийной резолюцией, ночным стуком в дверь и сладкой песней о светлом будущем.
И потому одно чудовище мир довольно так быстро вот научился вполне узнавать по лицу.
А другое еще долго продолжало прятаться за портретами, лозунгами, юбилеями, победными сводками и притворной скорбью о народе, который само же и перемалывало.
343
Гитлер жил в Центральной Европе, в стране, где рабство было довольно так давно и полностью отменено — причем гораздо раньше, нежели это случилось в России, да, впрочем, и в США.
Годы его вполне полновластного правления продлились, к величайшему счастью, лишь чуть более одного злосчастного десятилетия.
Причем почти все его главные зверства произошли именно так в течение довольно-то недолгих восьми лет.
К тому же Гитлера вовсе так не стоит без всякой меры выпирать самым острым гвоздем из всей той остальной нацистской верхушки.
Вина Геббельса была сколь весьма поболее весомой и значительной во всех тех до чего еще ужаснейших злодеяниях этого режима.
Да и вообще фашизм весьма явственно подразумевал до чего вот безупречно как раз-таки вот коллективное руководство империей подлинного зла.
Гитлер был ее лицом, криком, истерическим знаменем и верховным бесом.
Но рядом с ним стояли не безвольные тени, а вполне деятельные строители, толкователи, проповедники и исполнители той же самой черной воли.
И потому сваливать все на одного фюрера — значит невольно облегчать участь всей той своры, которая не просто подчинялась злу, а вместе с ним до чего ежедневно его сочиняла, оправдывала, расписывала по ведомствам и проводила в жизнь.
344
Муссолини отлучили от власти главари его собственной партии.
На Гитлера покушались его же генералы, и ему лишь чудом удалось уцелеть — дубовый стол оказался слишком так прочным.
А в это самое время в кровавых пенатах сталинской власти, Советского Союза, ничего подобного произойти попросту вот в принципе никак не могло.
Причем не только потому, что там было слишком вот мало отчаянно смелых людей, действительно близких к самому руководству страны, а прежде всего оттого, что все нити низменно находились в одних только руках.
Следовательно, всякое обращение одного человека к другому с предложением вступить в заговор очень скоро стало бы известно лично Хозяину.
И нечто подобное могло бы произойти даже и безо всякой связи с тем вполне вероятным обстоятельством, что этот человек незамедлительно донес бы обо всем доблестным органам защиты власти от собственного народа.
Поскольку в подобном доносе, как ни странно, даже не было бы никакой серьезной необходимости.
Такому человеку и близко не требовалось специально кого-либо оповещать о только что сделанном ему кощунственно преступном — против режима — предложении.
Нет, нечто подобное могло бы произойти само так собой.
Именно потому, что малейшее сотрясение паутины непременно вызывало активные и агрессивные действия со стороны паука — Сталина.
Этот кровавый монстр опутал своими сетями всю страну.
И то была не одна лишь густая сеть ревностных осведомителей, но еще и липкая паутина всеобщего страха.
Сергей Снегов в своих «Норильских рассказах» описал все это так:
«Давно, давно предвидели: слово станет плотью. Только думали, что слово воплощенное явится благодатью и истиной, а оно обернулось хвостатым страхом, двурогим ужасом, багровым призраком гибели…»
345
Слово стало символом гибели, а не созидательным началом еще и потому, что за всякую инициативу или промах следовала самая же незамедлительная суровая кара.
Все были в диком страхе совсем вот нечаянно произнести непрошенное, но все же сколь отчаянно само собой подчас так и вырвавшееся наружу слово.
Ну а о какой-либо всецело самостоятельной инициативе и речи тут
тогда идти, ну никак вовсе так не могло.
И вот как описывает статную и грозную поступь всей той советской немезиды Василий Гроссман в его книге «Жизнь и судьба».
«О, чудная, ясная сила откровенного разговора, сила правды! Какую страшную цену платили люди за несколько смелых, без оглядки высказанных слов».
346
И вот что еще только пишет по данному поводу историк Радзинский, имея при этом в виду именно то, что впоследствии и привело к паническому ужасу перед любым экспрессивным и негативным высказыванием супротив всей той советской действительности, какова бы она при этом только вот не была.
А ей между тем вполне довелось сколь празднично и надменно, до самой так крайности весьма незатейливо, сосуществовать со всяческого рода откровенно же гиблой общенародной нищетой.
Причем надо бы тут до чего еще сразу, в самых резких тонах, веско и строго заметить: все это здравого ума власти нисколько не прибавляет.
А в особенности, если она им и так отнюдь вот не блещет.
Эдвард Радзинский в книге «Господи… спаси и усмири Россию. Николай Второй: жизнь и смерть» пишет:
«А потом мимо окон вагона быстро пронес наследника к пролетке дядька Нагорный.
Он хотел вернуться, чтобы помочь княжнам нести чемоданы.
Но его оттолкнули: они должны нести сами!
Нагорный не сдержался и что-то ответил.
Ошибся бывший матрос, нельзя грубить этой власти.
Нервная эта власть.
И самолюбивая.
И единственной платой признает теперь — жизнь.
Ею платят и за неосторожное слово тоже.
Возможно, тот, кому он ответил, и был верх-исетский комиссар Ермаков.
Во всяком случае, вскоре заберут в ЧК бедного Нагорного.
И в 30-х годах у пионерского костра бывший комиссар, товарищ Петр Ермаков, расскажет юным пионерам, как он расстрелял “царского холопа — дядьку бывшего наследника”».
И ведь все это, в принципе, было тогда самым обычным делом.
Данная история ничем особенным не выделяется из общего потока совершенно напрасно пролитой господами комиссарами крови.
И именно в этом-то, пожалуй, и заключается весь ее совершенно особый ужас.
Не в самой крайней исключительности, а в той еще самой суровой обыденности.
Не в том, что один раз случилось нечто чудовищное, а в том, что чудовищное стало порядком дня, казенной привычкой, революционной деловитостью и почти бытовой нормой новой власти.
347
Причем нечто подобное как раз и имело сколь невообразимо же страшные и отвратительные последствия для всего населения той необъятно широкой страны.
Поскольку, действительно став плотью и кровью советского человека, животный ужас перед всяческим до чего неразумным ослушанием как раз и приводил к безвестной гибели миллионы и миллионы самых лучших людей.
И уж самым так вящим примером их подневольно узкого мышления может послужить именно то, на что автор наткнулся в книге братьев Стругацких «Обитаемый остров»:
«Он вдруг вспомнил, как капрал Бахту во время разведки боем запутался в карте, загнал секцию под кинжальный огонь соседней роты, сам там остался и полсекции уложил, а ведь мы знали, что он запутался, но никто не подумал его поправить. “Господи, — сообразил вдруг Гай, — да нам бы и в голову не пришло, что можно его поправить.
А вот Максим этого не понимает, и даже не то что не понимает — понимать тут нечего, — а просто не признает”».
И главное — именно так оно и было в той самой доподлинной, совсем уж не книжной советской реальности.
Причем никакого зловещего и вездесущего поля для этого совершенно никак так вовсе не требовалось.
Раз для всего того было на редкость вполне предостаточно и тех строгих внушений, после которых человек терял всяческий разум и раз навсегда переставал хоть как-то думать своей головой.
И для всего этого явно так не было потребно вовсе так никакого таинственного излучения.
Раз вполне хватало начальственного окрика, школьной линейки, партийного собрания, казарменной выучки, страха перед доносом и долгой привычки считать собственную мысль чем-то почти же преступным.
И человек при этом явно видел жутко гибельную ошибку.
И вполне до конца понимал, что начальник ведет людей прямо под огонь своих же товарищей.
Но никак при этом не смел, на деле поверить, что вполне имеет право произнести вслух самые простейшие человеческие слова: “Товарищ командир, вы ошиблись”.
348
Правда, вполне же возможно, что кто-либо на все это сколь еще резонно и довольно-таки веско возразит: мол, все это одна фантастика, а там взбаламошенные авторы, переставив все с ног на голову, чего только не напридумывают к вящей радости легковерного читателя.
Но вот он, яркий пример уже никак не из фантастического романа.
Писатель Сергей Алексеев в своей книге «Крамола» пишет:
«Тем более вслушайтесь! — он засмеялся, но сказал жестковато: — Запомните: в Красной Армии мы требуем железной дисциплины и беспрекословного подчинения. Бес-пре-кос-ловного!.. И в это слово вслушайтесь.
Круто развернувшись, он вышел из комнаты…»
И вот он, тот мертвенный, вдоль и поперек сковывающий душу тихий ужас, который возникал из-за самой совершенной же невозможности выполнить только что полученный безоговорочный приказ — в силу всей его глупости и бесчеловечности, что до чего еще невольно уступал место страху за родных и близких.
То есть за тех, кого бездушные чиновники разом съедят без соли, если человек хотя бы на миг посмеет поставить приказ под какое-либо веское сомнение.
А приказ все равно будет выполнен.
Пусть даже с ничтожно малым, уже точно ничего не значащим опозданием.
Поскольку в подобной системе человек до дикой дрожи боялся не только начальника, не только трибунала и не только пули в затылок.
Он боялся еще и того, что за малейшее его неповиновение расплачиваться будут те, кто вообще уж никогда не стоял с ним рядом в строю.
А потому всякая беспрекословность и становилась уже не воинской дисциплиной, а чисто так заложническим способом всеобщего существования.
И очень даже хорошим примером тут может послужить именно так фигура грубого и неотесанного мужика при том до чего высоком маршальском звании — Григория Кулика.
Его любимое выражение: «Тюрьма или ордена» — вполне до конца выражает весь взгляд сталинской системы на своих отчаянно доблестных защитников.
Человеку оставляли не право думать, не право спорить и даже не право честно ошибаться.
Ему оставляли только узкий коридор между наградным листом и тюремной дверью.
349
Вот и приказ о самом незамедлительном вступлении в бой безо всякой рекогносцировки и ориентирования на местности тоже
| Помогли сайту Праздники |



