Простите, если испугал. Я шёл по другой стороне и, признаться, не ожидал вас здесь увидеть.
— Доброе утро, доктор, — кивнула Карен, чуть натянуто, но вежливо. — Я... Я просто шла.
— Конечно, конечно, — кивнул он с участием. — Как и мы все. Все мы куда-то идём. Иногда даже знаем — зачем. Иногда... — он запнулся, будто прикусил мысль, — просто не хотим оставаться на месте.
Карен в ответ едва заметно качнула головой, но ничего не сказала. Хастингс, словно почувствовав это, чуть подался вперёд, делая вид, что смотрит не на неё, а в сторону храма:
— Видите, там, за ректорской калиткой? Там раньше был пустырь. А теперь — вышка. Башенка вроде наблюдательной. Это господин Люлюков устроил. Да-да, тот самый, что заседает в министерстве путей сообщения. Как же... Как же не узнать.
Он говорил ровно, почти весело, с тем особым оттенком, каким рассказывают городские байки, проверенные годами.
— Построил он ту вышку лет пять назад. А наверх поставил телескоп — чудовищный, импортный, чуть не из Лондона выписывал. Слуги говорят: стоит на ходулях, как на курьих ножках, а линза — с обруч гимнастический, не меньше. Сидит там, бывало, до рассвета. Как надоест ему все земное, выпишет поднос — кильку, селёдочку, буханку чёрного и рюмочку — и смотрит. Не в окошки, нет. В планеты. То ли от дел бежит, то ли от самого себя.
Карен слушала, молча, не поддаваясь ни на улыбку, ни на участие. Она всё ещё держала сумку плотно прижатой к груди, будто тот, кого она здесь искала, был не за дверью храма, а у неё под перчатками, спрятан в сердце.
— А вот недавно, — продолжал доктор с тем же тоном, — пригласил он троих знакомых из сыскного управления. Ну, вы знаете, этих любителей полюбоваться заодно и на земное устройство. Принесли с собой бутылочку-другую, сели — а там узко, да подмерзло. И кто-то, говорят, задел треногу локтем. Хлоп — стекло и пошло. Лопнуло. Теперь вместо Марса — туман.
Он развёл руками с лёгкой улыбкой:
— Вот вам и звёзды.
Карен кивнула чуть заметно, но лицо её не изменилось. Всё то, что в других бы вызвало лёгкую усмешку, в ней натянуло нить внутрь ещё туже. В такие минуты ей казалось, что весь Петербург — и в телескоп, и без — не видит главное. Всё смотрят вверх, а беда — вот она, под ногами.
Карен помолчала ещё с минуту, опустив взгляд на мокрую мостовую. Потом, неожиданно даже для себя, коротко, глухо, но вполне искренне рассмеялась — так, будто через силу сдвинула плечами тяжёлое, застуженное одеяло.
— Простите, доктор, — сказала она, поднимая глаза. — Но зачем вы мне всё это рассказываете? История... Ну, простите, совсем уж как анекдот. Хотя, должно быть, вы хороший рассказчик.
Хастингс прищурился, усмехнулся, но головой качнул с серьёзностью:
— Анекдот? О, мадам, никакой это не анекдот. К сожалению. Всё это — печальная повседневность. Видите ли, я лечу мадам Люлюкову — супругу этого самого небесного смотрителя.
Он помедлил, будто подыскивая выражение, и продолжил с той усталой снисходительностью, с какой старый учитель разъясняет очевидное непонятливому ученику:
— Дама она капризная, надменная, и... И совершенно здорова. Сердце — как у фабричного надзирателя. Желудок — как у лошади. Нервы? Ну, разве что нервы мужа, и то — по моему недосмотру. Но — увы. Госпожа Люлюкова любит болеть. Болеть по высшему разряду. Консилиумы, предписания, процедуры... Она любит, чтобы за ней ухаживали, обсуждали, сочувственно переглядывались и говорили: «Ах, какая чувствительная натура!». А мы, доктора... — он развёл руками, — мы сочиняем.
Карен взглянула на него чуть с укором, но молчала. Хастингс, заметив это, вздохнул:
— Вчера был очередной консилиум. Мои коллеги, светила, все как один — мы собрались, как в опере. С выражениями лиц, как у ангелов при последнем звуке трубы. И я, в роли архангела, поставил диагноз: обострение имперической меланхолии с переходом в климатическую астению. Не пугайтесь — это значит, что мадам требуется отдых. Долгий, не менее полугода. В Ялте. Или в Карлсбаде. Или в Женеве, если уж совсем по-божески.
Он усмехнулся, но глаза остались серьёзными.
— Знаете, что она сказала? — наклонился чуть ближе. — «Боже, доктор, это ведь почти как быть приговорённой... К покою!» — и всплеснула руками, будто это самая утешительная новость за всю зиму. А вот супруг её, господин Люлюков... — тут голос врача стал мягким, почти насмешливым, — он, напротив, чуть не поседел. Ведь отдых на полгода — это, знаете ли, не чай с баранками. Это особые расходы. Особо неподъёмные. Придётся, как говорится, запустить лапу в казённую мошну. Поглубже. Серьёзно так. До плеча, если не до уха.
Он пожал плечами, как бы извиняясь за цинизм, и добавил:
— Так что, миссис Йорк, не анекдот это. Это — хроника. Только без морали.
Карен, до того молчаливая, вдруг резко шагнула в сторону, как будто холод прошёлся по лопаткам. Глаза её вспыхнули, но голос остался сдержанным, почти равнодушным — и оттого особенно твёрдым:
— Простите, доктор, но то, что вы сейчас описали... Это не врачебная практика. Это — комедия. Даже не смешная. Как можно потакать такой дуре? Почему не сказать ей прямо, что она здорова? Зачем тратить на неё своё время, ваши знания, ваше — простите — достоинство?
Хастингс не вздрогнул. Он выслушал спокойно, чуть склонив голову, будто прислушиваясь к отголоску давно знакомой мелодии.
— Знаете, миссис Йорк, — проговорил он после паузы, — ради презренного металла люди идут на многое. Не все — но многие. А иногда — и те, кто не думал, что пойдут. Говорю вам это не как герой романа, а как человек, который знает, сколько стоит вылечить ребёнка, если у него нет родословной и знакомств.
Карен смотрела на него с тяжёлым взглядом. На губах не дрогнуло ничего, но в глазах будто опустился занавес.
— Простите, — сказала она тихо. — Но это всё равно... Стыдно. И слышать, и знать. Я думала, вы не из таких. Ведь вы умный человек. Честный. Мне... Мне стыдно за вас.
Доктор чуть улыбнулся, не с вызовом — с усталостью.
— Спасибо за доверие, — произнёс он спокойно. — Но практика, миссис Йорк, — вот в чём сила врача. Чем больше пациентов, тем больше ошибок. И тем скорее он научится не делать их. Молодой доктор после университета, простите, знает меньше, чем фельдшер. Тот, кто пять лет у кровати, уже не теоретик. Он знает, когда можно сказать «здоров», а когда лучше промолчать. Ради семьи. Ради дома. Ради мира в доме. Иногда — даже ради мужа той самой дурочки.
Он говорил тихо, без нажима, будто знал заранее, что его слова не найдут отклика.
Карен молчала. Ни удивления, ни ответа. Только чуть глубже вдохнула, будто бы от сырого воздуха, и снова перевела взгляд на дверь храма, всё ещё запертую.
— Вам бы, доктор, — сказала она, всё ещё глядя вперёд, — за настоящими знаниями на Выборгскую сторону сходить. Там не дамочки с телескопами. Там — дети в лихорадке и матери, которые не помнят, когда последний раз ели. Там ваша настоящая практика, если хотите знать.
Хастингс чуть кивнул, не обижаясь — скорее, как человек, уже слышавший такое не раз.
— Конечно, миссис Йорк. Только вот беда: тамошние больные не могут позволить себе даже бинт, не говоря уже об экстракте белладонны или настоях лауданума. А когда лекарства — роскошь, идут не ко мне, а к тем, кто варит из коры да травы. Знахарки, костоправы, «матушки» из-под Нарвской — они не спрашивают рецептов, зато просят медяк. Дешево, просто и... И чаще всего бесполезно.
Карен повернулась к нему, в голосе — упрёк, в глазах — требовательность:
— Но ведь и врач может прийти с лекарством. Не с пустыми руками.
— Может, — спокойно сказал Хастингс. — Но вы, миссис Йорк, попробуйте сами подойти к аптекарю и сказать: «Прошу, дайте мне десять пузырьков микстуры за просто так — я больным понесу». Он вам вежливо кивнёт... И поднимет цены на остальные двадцать.
— Но вы — врач, — не сдавалась Карен. — Вы же не лавочник. Неужели не можете лечить таких людей бесплатно?
— Лечить — могу, — ответил он. — Но лекарство-то не из воздуха. Я вам больше скажу: лечить бедняков даром — не благородство, а путь в пропасть. Если каждый доктор сам за свои закупит, то долго он не протянет. А в итоге — снова тот же бедняк, только уже без врача. Нет, миссис Йорк. Для настоящей, устойчивой практики нужны деньги. Только деньги, которые не пахнут гнилью.
Карен опустила глаза. Слова доктора звучали не нагло, не жестоко — скорее, с той холодной разумностью, от которой становится стыдно, что раньше не подумал об очевидном.
— Простите, — сказала она тихо. — Я... Я не подумала об этом.
Доктор Хастингс чуть улыбнулся, но без иронии — скорее, с усталым пониманием.
— А я, миссис Йорк, как раз очень хорошо подумал. Всё давно продумал. Лечу здесь — да. Лечу бездельников, тех, кто страдает, как они считают, от ожирения, нервного переутомления или «сердечных тоск». Выписываю им диагнозы, которые страшны на слух, но безвредны в сути. Они пугаются, благодарят, достают кошельки. А я — беру.
Он повернулся к ней чуть боком, глядя не в лицо, а на серое небо, словно там могла быть оправдана его исповедь:
— Эти деньги я не берегу. Я их сбрасываю, как листья. На Выборгской стороне. Там, где настоящая нужда. Где по-настоящему болеют, миссис Йорк. Где ребёнок с корью лежит на рваной подстилке, а мать мажет его свиным салом — потому что ничего больше нет. Я приношу туда хоть немного света. Хоть немного смысла. Хоть каплю настоящей медицины.
Карен слушала, сжав руки в перчатках, не отзываясь. Он продолжал:
— Совесть? Нет, она не болит. От того, что я обманул барыню, уверенную, будто у неё печень стала тяжёлой от вина и рябчиков? Пусть. Это даже не обман — это обмен. Они дают мне возможность спасать других. Настоящих. Тех, кто живёт не на страницах светской хроники, а на краю.
Он вдруг поднял глаза и взглянул прямо, спокойно, но в голосе его прозвучало что-то жёсткое:
— Поверьте, миссис Йорк, именно эти люди однажды всё перевернут. Не мы, не они — они. Те, что сейчас молчат. Они ещё спят. Но когда проснутся... Ох, как трещать будут люстры над их головами.
Он немного помолчал, потом, как будто встряхнувшись, добавил уже мягче:
— А я... Я уже начинаю. Потихоньку. Хоть так — вырываю их из рук шарлатанов. Учу. Помогаю. Не так, как бы мечталось, но как могу. И, знаете... Иногда этого достаточно.
Карен молчала ещё мгновение, но потом твёрдо произнесла:
— А иногда — слишком опасно. Вы идёте по лезвию, доктор. С такой двойной жизнью вы можете оказаться между двух стульев. Вас и богатые отвергнут, когда поймут, что вы их дурачите, и бедные, если заподозрят, что вы — не один из них. Я бы не смогла так. Ни шагом влево, ни вправо. Только вперёд. Я всегда иду к цели прямо. Самым кратким путём.
Хастингс усмехнулся, покачал головой, глядя в сторону тяжёлых, непроглядных облаков:
— Прямая линия — это прекрасно... В черчении. В геометрии, на бумаге, в логарифмических таблицах. Но в жизни, миссис Йорк, прямой путь часто оказывается самым извилистым. Только он — не тропинка, а гряда бугров, оврагов и обманок. И кто по нему идёт — спотыкается так же, как тот, кто петляет.
Он повернулся к ней лицом:
— Но что же. Если вам удаётся — я искренне рад. Правда. Мир держится на тех, кто умеет идти прямо. А ещё — на тех, кто знает, как обойти болото, не утонув в
| Помогли сайту Праздники |