ко всему, кроме разве что своего собственного ненасытного «я».
И в это наше якобы сколь еще просвещенное время внешне культурный и респектабельный человек вполне способен, выйдя из концертного зала, тут же перейти к делам куда более прозаическим — скажем, к хладнокровному и предельно прагматичному устранению зарвавшегося конкурента.
А порой — и к чему-то несравненно так явно еще только худшему.
Ибо в отчаянной борьбе за место под солнцем нынешние финансовые акулы без колебаний готовы угробить массы людей — лишь бы урвать кусок пирога, показавшийся им слаще того, что у них уже доселе был и есть.
61
Культура и искусство людей ни в чем хоть сколь-нибудь существенно не изменяют — они лишь делают их разностороннее, умственно развивают.
А нечто подобное, в случае с самыми отъявленными негодяями, однозначно и безрадостно лишь усугубляет тот и без того самый явный ущерб, который они и впрямь еще будут способны причинить окружающему обществу.
И вот — более чем наглядный пример того, как дикарь, став почти полноценно культурным, но так и оставшись в душе тем же язычником, благодаря приобретенным им знаниям оказывается куда поболее страшным зверем, нежели был прежде — еще тот совсем примитивнейший вандал, с ними никак пока не знакомый.
Джек Лондон, «Морской волк»:
— У Спенсера?! — воскликнул я. — Неужели вы читали его?
— Читал немного, — ответил он. — Я, кажется, неплохо разобрался в «Основных началах», но на «Основаниях биологии» мои паруса повисли, а на «Психологии» я и совсем попал в мертвый штиль. Сказать по правде, я не понял, куда он там гнет. Я приписал это своему скудоумию, но теперь знаю, что мне просто не хватало подготовки.
У меня не было соответствующего фундамента.
Только один Спенсер да я знаем, как я бился над этими книгами.
Но из «Показателей этики» я кое-что извлек.
Там-то я и встретился с этим самым «альтруизмом» и теперь припоминаю, в каком смысле это было сказано.
«Что мог извлечь этот человек из работ Спенсера?» — подумал я.
Достаточно хорошо помня учение этого философа, я знал, что альтруизм лежит в основе его идеала человеческого поведения.
Очевидно, Волк Ларсен брал из его учения то, что отвечало его собственным потребностям и желаниям, отбрасывая все, что казалось ему лишним.
— Что же еще вы там почерпнули? — спросил я.
Он сдвинул брови, подбирая слова для выражения своих мыслей, остававшихся до сих пор не высказанными.
Я чувствовал себя приподнято.
Теперь я старался проникнуть в его душу, подобно тому как он привык проникать в души других.
Я исследовал девственную область. И странное — странное и пугающее — зрелище открывалось моему взору.
— Коротко говоря, — начал он, — Спенсер рассуждает так: прежде всего человек должен заботиться о собственном благе. Поступать так — нравственно и хорошо. Затем он должен действовать на благо своих детей.
И, в-третьих, он должен заботиться о благе человечества.
— Но наивысшим, самым разумным и правильным образом действий, — вставил я, — будет такой, когда человек заботится одновременно и о себе, и о своих детях, и обо всем человечестве.
— Этого я не сказал бы, — отвечал он. — Не вижу в этом ни необходимости, ни здравого смысла.
Я исключаю человечество и детей. Ради них я ничем не поступился бы.
Это все слюнявые бредни — во всяком случае, для того, кто не верит в загробную жизнь, — и вы сами должны это понимать.
62
А между тем человек подобного склада, пока еще действительно веря в существование Господа Бога, по крайней мере хоть чего-то на деле действительно опасался: он и впрямь ожидал возможной кары — если не в этой жизни, то в той, что каждого из нас рано или поздно неизбежно ожидает.
Но, вот раз и навсегда разуверившись в существовании каких бы то ни было высших сил, — а произошло это, без всякой тени сомнения, под воздействием грандиозных усилий агностической, новоявленной философской мысли, — он разом до конца утратил последний внутренний ограничитель.
К тому же он целиком вобрал в себя веру в безусловное торжество «царя природы» над всеми прочими ее неразумными подданными.
И потому в конечном итоге такие, как он, «сверхчеловеки» и превратились в тех самых акул, которые оказались способны — пусть и на мгновение — пожирать собой само солнце.
И ведь всему этому мы, как ни крути, обязаны в том числе и тем самым неимоверно толстым фолиантам по ядерной физике.
Именно благодаря зловеще затаившимся в них великим знаниям современная наука в принципе оказалась способна столь «деловито» и «умело» усовершенствовать жизнь, что существовать на этой земле далее вполне так еще возможно смогут разве что самые примитивные бактерии.
Впрочем, это пока еще дело самого вот неопределенного будущего.
И дай Бог, чтобы оно никогда не наступило, развеяв человеческий прах в ядерную пыль.
А откуда-то отсюда и следует тот самый вполне закономерный вывод.
Книги — это не только основа высокого духовного и технического прогресса.
Это еще и яд дикой мудрости, вполне способный разом погубить все живое на этой Земле.
И, по сути своей, почти все, что сегодня происходит в мире, в той или иной степени является следствием влияния самых разных книг.
Порою они и впрямь чрезвычайно довлеют над сознанием современного мыслящего человека.
Хотя разумеется, не одни лишь только книги вполне формируют светлый образ нашей духовной жизни.
Однако нельзя не учитывать их особое свойство — умение глубокомысленно создавать чрезвычайно удобную среду обитания для тех, кто ради личного уюта предпочел всячески так явно отгородиться от всего огромного и тревожного мира.
И именно это вызывает особое беспокойство.
Ибо подобная гражданская позиция — отнюдь не лучшая и не самая праведная стезя для людей мыслящих, чувствующих остро и глубоко, ясно осознающих несовершенство мира и, без всякого сомнения, по-своему исключительно благородных.
63
Но вот беда подобные интеллектуалы к нашему времени вполне уж успели начать всячески идеализировать мнимую литературную жизнь, подменяя ею — по мере сил и вкуса — все то неприглядное, простое и до отчаяния житейское прозябание, из которого и состоит реальное человеческое существование.
А между тем все то немыслимо разнообразное искусство изначально создавалось никак не для бегства от жизни, но для утончения чувств, для духовного развития и подлинного творческого обогащения человека.
И стало все – это уж полностью ведь на деле возможным именно как раз благодаря самому разноликому и многогранному сочетанию его форм — нередко таких, что вовсе не нуждаются в построчном переводе с языка на язык.
Скульптура, архитектура, музыка, живопись, опера, балет, даже фигурное катание — все это говорит с человеком напрямую, минуя словесные ухищрения и идеологические прокладки.
Недаром Иван Ефремов в романе «Час Быка» указывает не только на способность фантазии уводить человека от повседневности, но прежде всего — на ее созидательную, спасительную силу:
«На Земле очень любили скульптуры и всегда ставили их на открытых и уединенных местах.
Там человек находил опору своей мечте еще в те времена, когда суета ненужных дел и теснота жизни мешали людям подниматься над повседневностью.
Величайшее могущество фантазии!
В голоде, холоде, терроре она создавала образы прекрасных людей…
Все вместе они преодолевали инферно, строя первую ступень подъема…»
Однако ярая фантазия авторов, часто находящихся в самом непримиримом конфликте с серой и бескрылой обыденностью, порой заходит слишком уж далеко.
Вместо живых людей они начинают создавать откровенно вычурные образы, от которых веет искусственностью и до чего навязчивым стремлением передать не человеческий характер, а отвлеченную идею.
Некоторые писатели особенно преуспевают в этом — они творят уже не лики людей, а абстрактные портреты, существующие разве что лишь в виде бесплотного духа.
И коли такие образы вообще ведь хоть как-то же соприкасаются с реальностью, то исключительно как тени, а не как живая, противоречивая, несовершенная плоть.
И разве именно уж для этого и нужно было все то на редкость многогранное и многоцветное искусство?
Разве вот ради такого глянца — изящного, сверкающего, самодовольного — его и нахлобучивают поверх всей этой нашей более чем невзрачно же скучной, однако во всем так исключительно подлинной жизни?
64
И всем этим они сколь еще наглядно засоряют души своих читателей и почитателей — души зачастую добрые, но при всем том чрезмерно наивные, принимающие все, запечатленное на бумаге, за некую самую окончательную и безупречную истину.
Причем те самые исключительно ярые поклонники некоего «великого таланта» при всем том явно не желают понимать во внимание одно то крайне уж простое обстоятельство: к любой высокой духовности неизбежно примешивается фальшь — пусть мелкая, туповатая, но вполне реальная.
Раз она более чем неизбежно существует именно как самая неотъемлемая часть человеческой природы абсолютно любых духовных гигантов.
Тот же Виктор Гюго, чьими душистыми фразами автор этих строк в своем детстве весьма ведь искренне упивался, — чего это именно он порою предлагает в своей, казалось бы полностью безупречной трилогии «Отверженные»?
«…донести на себя, спасти человека, ставшего жертвой роковой ошибки, вновь принять свое имя, выполнить свой долг и превратиться вновь в каторжника Жана Вальжана — вот это действительно значит завершить свое обновление…
Попав туда физически, он выйдет оттуда морально».
В этих строках доселе живой человек до чего явственно превращается в идеально вычерченный моральный чертеж — в абстрактный образ праведности, не знающий ни голода, ни холода, ни реальной цены такого «выбора».
Сам Виктор Гюго не испытал на себе ни нищеты, ни каторжной ломки человеческого достоинства — и потому с редкостной легкостью он призывает к той возвышенной жертве, существующей прежде всего в пространстве идеи, а не в плотской, мучительной реальности.
И именно этакое — сладкоречивое подменивание жизни моральной схемой некогда затем и формирует у его ревностных почитателей предельно упрощенное, черно-белое восприятие всего же разнообразия окружающего мира.
Где отныне уж только и есть либо абсолютное добро, либо абсолютное зло.
Где человек обязан полностью так до конца соответствовать идеалу — или быть раз и навсегда отброшенным за черту.
А между тем жизнь, как всегда, куда только намного сложнее любой, даже самой гениальной, литературной формулы.
65
И это собственно здесь и возникает самая прямая необходимость безо всякой беспочвенной деликатности высказать вещь предельно ясную.
А именно — когда любимому автору начинают внимать как голосу с небес, не подвергая его мысли ни малейшему сомнению и критике, тем самым незаметно, но неотвратимо обожествляется сам образ его творческого сознания.
А раз само его дыхание объявлено божественным и непогрешимым, то, следовательно, уже по определению не может он ошибаться ни в частностях, ни в главном — превращаясь в некоего «бога от имени литературы».
И ведь совсем нетрудно догадаться, к чему в конечном итоге приводят подобного рода, по всей сути своей,
Помогли сайту Праздники |
